Свойством быстро обрастать друзьями я обладал всегда. Друзей у меня не было только в армии, до появления там В. Огнева, и на станции Самоцветы. Тем более я успел ими обрасти здесь, на заводе, — завод был московский и люди, соответственно, тоже.
Знакомые у меня появились и в цеху — два молодых интеллигентных инженера. Потом мастер Фирсов — хороший добрый человек, в начале тридцатых — студент вечернего Литинститута. Воспоминание о нем до сих пор обжигает меня стыдом, ибо это ему я по тогдашней своей несобранности до сих пор должен сто рублей. Цеховым друзьям не под силу было меня выручить — тем более работал я уже в другом цехе. Но у меня были и другие знакомства — городские, приобретенные через редакцию многотиражки, куда я почти сразу после своего поступления на завод стал носить свои поделки “на злобу дня”.
Редакция состояла из редактора и литсотрудника. Литсотрудником там работала одна милая молодая интеллигентная женщина, имя которой я, к сожалению, забыл, но с которой у меня с самого начала установились доверительные отношения. Читатель, который хочет увидеть в этом завязку романа, разочаруется. Не было ни романа, ни даже тени завязки. При всей молодости, она была существенно старше меня и, как взрослая женщина, немного опекала меня — девятнадцатилетнего и бездомного. Она знала на заводе всех — и директора, и начальника отдела кадров в том числе. Но представлен я ей был не из-за ее знакомств (кто знал, что они мне понадобятся?), а просто так. Кажется, я ей что-то писал для самодеятельности. Так или иначе, личные человеческие отношения у нас установились.
Когда грянул гром, они приняли во мне участие. Втянули в это дело завком, для которого я тоже до этого что-то написал. Короче, вопрос о том, что со мной делать, почти сразу же потерял оттенок судебности и стал проблемой перевода на другое рабочее место.
И тут на сцене появляется Николай Петрович Тузов, заведовавший тогда художественной мастерской завкома, которому она была нужна для обеспечения “наглядной агитации”. Это по тому времени — дело ясное. Гораздо менее ясно, каким образом во главе этого предприятия оказался Николай Петрович, по профессии преподаватель литературы, сроду, как мне кажется, ничего не рисовавший. А это уже надо было знать самого Николая Петровича. Что это по сравнению с тем, что он не моргнув глазом сообщил мне о себе, когда я встретил его через много лет! А сообщил он, что заведует кабинетом русской литературы на том же, теперь уже королёвском, ракетном предприятии. Что это значило, я и по сей день не знаю, но ясно понимал и тогда, что никакого кабинета русской литературы ни на орудийном, ни на ракетном, ни на каком-либо другом заводе, НИИ или КБ не требуется. Безусловно, многим его работникам присущ интерес к литературе, но, находясь в двадцати километрах от московских книгохранилищ, они вполне могут удовлетворять свой интерес без какой-либо помощи Николая Петровича и его кабинета. И все-таки факт остается фактом: кабинет этот существовал и Николай Петрович им заведовал. Кого-то ему удалось убедить в необходимости такого подразделения. Я смотрел на него во все глаза, как на кудесника-чародея, а он был вполне доволен произведенным впечатлением.
Совершенно понятно, что такому человеку перевести понравившегося ему юношу почти из-под суда в художественную мастерскую ничего не стоило. Назначение мое состояло в том, чтобы писать подтекстовки к карикатурам — всем нам не давали покоя “Окна РОСТА” Маяковского. Как это происходило, я уже плохо помню. Побывали мы и у начальника отдела кадров, капитана МГБ Ивашкина, — МГБ, а не КГБ потому, что тогда ГБ было министерством, а не комитетом. Своей принадлежности к ГБ капитан не скрывал: он был в форме. Тогда нахождение представителя этого ведомства на таком посту казалось мне естественным: шла война, а завод был орудийным. Я и теперь думаю, что такие места должны — особенно во время войны — находиться под охраной спецслужб. Другое дело, насколько тогдашнее ГБ, привыкшее формировать “врагов” из фанатичных сторонников режима и мирных обывателей, было способно противостоять реальной враждебной воле. Но сам Ивашкин оказался довольно живым, умным и даже проницательным человеком. Он сразу угадал во мне “своего” — не своего сотрудника, конечно, а одного из тех, кем эти сотрудники занимаются.
Не помню, в этот раз или когда я пришел увольняться, он добродушно заметил:
— Тебя, Мандель, в спецукупорку надо. Смотри, попадешь...
Что такое “спецукупорка”, я, конечно, не знал и спросил, но он ухмыльнулся и не ответил. Не помню, с чем был связан этот разговор, может, с какими-то моими стихами, конечно, не крамольными, но и не казенными, которые я по какой-то причине или по чьей-то просьбе прочел, может, с каким-то моим замечанием такого же характера, но с чем-то, в чем он уловил самостоятельность. Нет, он вовсе мне этого не желал, это была шутка. Но шутка, основанная на ассоциации. Таких и “укупоривали”.
Куда? Во что? Я и теперь неточно знаю, что это такое было — “спецукупорка”. Но, видимо, что-то очень плохое. Или лагеря смертников, или баржи, которые до отказа набивали людьми и топили в море. А может быть, в “своей среде” так шутейно именовались лагеря? Не похоже. Звучало как рабочий термин.
Но шутки шутками, ведомство ведомством — а жизнь жизнью. Этому капитану я могу быть только благодарен. Ничего дурного он мне не сделал, а хорошее сделал: не дал ходу судебным поползновениям вредного старика, а потом, когда пришло время, безо всяких отпустил меня на учебу — тогда это было немало, очень немало.
А пока меня оформили маляром в деревообделочный цех, начальник которого, очень милый и простой человек, был приятелем Николая Петровича и прикомандирован к художественной мастерской.
Помещалась мастерская, которую возглавлял Тузов, в одной из комнат галереи, тянущейся вторым этажом вдоль стен громадного цеха или, точней, комплекса механических цехов. В этой пропахшей красками комнате над непрерывно гудящими цехами я проработал, вернее, прожил (ибо тут же и ночевал) несколько месяцев. У меня было место в общежитии, но здесь мне было лучше: по вечерам эта комната вся принадлежала мне. Обязанности мои были неопределенными. Что касается подтекстовок, из - за которых я тут якобы стал необходим, то хорошо, если я их написал два раза за все время. И еще кое-чего писал для цеховых художников, которые тоже каким-то образом относились к нам и подчинялись Николаю Петровичу. В основном же я практически был подсобником: бегал за красками, приносил холсты, иногда их грунтовал. Говорят, последнее требует квалификации, но для нашей продукции хватало и моей.
В мои обязанности иногда входило и водружение нашей “наглядной агитации” на отведенные для нее места. Однажды я должен был водрузить громадное панно над зданием проходной. Я взобрался на крышу. Николай Петрович и предзавкома снизу корректировали: “Чуть ниже”, “Чуть выше”, а я вместе с кем-то возился наверху. Потом я — не помню почему, но это нужно было для дела, для быстроты: кажется, что-то у нас свалилось туда, — спустился вниз, на внезаводскую сторону. Оказалось, что тем самым я создал ЧП в отделе охраны оборонного завода! Дело в том, что пропуска находились у их хозяев только на территории завода. Уходя, рабочие оставляли их на проходной, а приходя, называли то ли фамилию, то ли номер и получали свой пропуск. Порядок этот строго соблюдался и никем не нарушался. Если человек выходил и возвращался несколько раз в день (у меня тоже было такое право), то он проделывал эту операцию несколько раз. И вдруг появился я извне, но с пропуском в руках.
— Откуда у тебя пропуск? Как ты вынес его с завода? Как сам вышел?
— Да по крыше, — отвечал я беспечно, зная, что охрана предупреждена о нашей операции — без этого никто бы нам не дал разгуливать по крыше проходной. Но, оказывается, это означало только, что нас не надо сгонять с крыши и арестовывать, а не то, что можно выходить с завода, минуя проходную. Перепуг был большой, хотя в моем “переходе границы” не было никакого недосмотра охраны или ущерба военным тайнам. Все знали, чем я занимался и как оказался снаружи. Но было нарушено некое мистическое табу. По тем временам это дело и раздуть можно было. Но ограничились тем, что потребовали письменного объяснения. Его подтвердили предзавкома и Тузов — и дело закрылось. Вопреки распространенному убеждению, в России не так уж много было людей, которым было бы приятно кого-либо губить.