Литмир - Электронная Библиотека

— Ложись!

И тогда, видимо, он тоже вспомнил устав и понял, что за этим последует. Лечь он не лег, но присел на корточки и завопил:

— Начальник караула!.. Начальник караула!.. Гони его к ...онной матери!

Выскочил испуганный старшина, увидел эту живописную картину и не столько приказал, сколько разрешил:

— Пропусти...

После этого “потерпевшему”:

— Он, товарищ старший лейтенант, новенький, не знает...

Тот еще продолжал ругаться, но успокаивался. Старшина подошел ко мне.

— Это начальник контрразведки. Пропускай его... — Потом тихо спросил: — Ты сказал: “Стой, кто идет?” Три раза? Потом “Стой, стрелять буду!” предупредил?

Получив на все утвердительные ответы, он почти шепотом на ухо сказал:

— Правильно!..

Так мы с ним шепотом соблюдали Устав караульной службы.

А что только нам не говорили о святости устава! Часовой без начальника караула никого допускать на свой пост не должен. Даже хорошо знакомых ему собственных командиров любых уровней. Умилялись по поводу нравоучительной истории о Ленине, похвалившем часового, не пропускавшего его без пропуска в Смольный. Рассказывали даже идиотскую историю про часового, застрелившего собственную мать, приехавшую его навестить и невзирая ни на какие окрики бросившуюся к увиденному вдруг сыночку. По этому поводу разводили руками и говорили:

— Что делать! Устав требовал. Часовой не мог иначе.

Вскоре после моего дежурства в СМЕРШе нас провели через медкомиссию. Но теперь, когда молодой врач спросил, какие болезни у меня были, я сказал о пороке сердца. Он рьяно стал меня выслушивать, бросился к старшим, которые тоже меня по очереди выслушали, и в конце концов я был признан “годным к нестроевой службе в тылу”. После этого меня перевели в нестроевую роту.

Станция Самоцветы

С переводом в нестроевую роту все мои злоключения как будто кончались. Но был еще один, заключительный, аккорд, в каком-то смысле самый тяжелый и оскорбительный. Правда, уже не в армии, а на небольшой шахте возле станции Самоцветы. Но туда еще предстояло добраться.

Нестроевая рота представляла собой не регулярную часть, а род распредпункта или — из более позднего опыта — камеры пересыльной тюрьмы, в просторечии пересылки. Только что взаперти не держали, из казармы выйти всегда можно было. Гигантская казарма с двумя рядами широких сплошных нар вдоль всех стен. И везде люди, люди, очень много увечных воинов: хромавших, каких-то скособоченных и тому подобное. Там были представлены все народы СССР. Мест на нарах было впритык, время от времени вспыхивали конфликты, кто-то кого-то стаскивал с нар — иногда наглеца, занявшего чужое место, иногда с целью отобрать чужое место, а чаще по ошибке: вышел ночью в нужник, а потом перепутал — спали ведь сплошняком, вповалку, а народ был случайный, друг другу незнакомый. Почему этих людей не отпускали домой, а заставляли мучиться здесь? Неужто кто-то наверху полагал, что они долечиваются в этой нестроевой? Видно, такие вопросы решал кто-то, кто видел перед собой только цифры и вообще не имел представления, что есть что. А внизу плохо понимали, чем занять это воинство. В основном рота использовалась в кухне и на других хозяйственных работах. На кухню отправлялись охотно. Там можно было наесться вдоволь. Иногда голодные люди, стремясь наверстать недоеденное и наесться впрок, переедали. Над ними потешались. Помню такую, например, картину. Юный, совсем юный узбек, вероятно колхозник в прошлом, вообще непривычный к нашему быту и пище, стоит, страдальчески согнувшись и держась за живот — его буквально скрутило, — перед старшиной, а тот потехи ради орет: “Смирно!” А вокруг стоит народ, смеется. Беззлобно, да и старшина не злой человек, но смеется. Но узбеки тут же стоят — не смеются. Столкнулись разные уклады, углубляется взаимонепонимание. А оно, как мы теперь знаем, — чревато.

Однажды по приказу генерала, командира бригады, нестроевую роту под командованием лейтенанта, тоже раненного, выгнали на строевые занятия. Это, может быть, было и смешно — видеть этот нестройный строй, но генерал, как военный человек, знал, что делал, приказывая это. Он понимал, что люди дурели от скученности, духоты и безделья и во избежание разложения надо их занять. Вряд ли он думал, что нас всерьез начнут муштровать. Этим и не пахло. Лейтенант вывел свое воинство под иронические приветствия всех встречных и поперечных из расположения части — достаточно далеко, чтоб не мозолить глаза начальству, но не так далеко, чтоб эту железную гвардию переутомить. Найдя удобное место, он объявил перекур. Перекур этот был довольно длинным, к нему, собственно, и свелись “занятия”. Когда подошло время, нас опять построили в колонну, и столь же живописным строем мы побрели обратно. Думаю, что если б нас застукал за этими “занятиями” любой начальник, кроме уж очень глупого, он, сразу бы догадавшись, в чем дело, вполне бы удовлетворился рапортом, что с ротой проводятся строевые занятия, а в данный момент как раз перекур. В армии часто приходится соблюдать декорум, никакого своеволия в ней проявлять нельзя, но форма приказа не всегда соответствует тому, что от тебя на самом деле хотят. Ты должен тоже соблюдать декорум, но делать то, чего от тебя ждут и требует здравый смысл. Так и понял свою задачу лейтенант. Но в то же время надо было не ставить и начальство в неловкое положение. Поэтому он нас и отвел чуть подальше, с глаз долой. Своеобразная армейская грация тех лет.

Еще в связи с этой ротой я помню митинг. По какому он был поводу, я уже забыл. Но разговор шел о ненависти к врагу. Надо сказать, что митинг проходил почти стихийно. Политрук на сцене только слегка дирижировал, вводил его в рамки. А так он двигался сам собой. Солдаты сами стремились высказаться. С места, анонимно, вовсе не стараясь выслужиться. Да и кто мог выслужиться в тамошней текучке? Просто примеры немецких зверств, приводимые политруком, они дополняли своим, наболевшим:

— А вот у нас в деревне, товарищ старший лейтенант, немцы сделали то-то...

Тут же другой голос:

— Это что! А вот у нас...

Политруку оставалось только обобщать:

— Вот видите, товарищи...

Что бы ни говорили некоторые эмигранты и как бы ни изгалялись некоторые молодые в стране, война — во всяком случае, в тот период — была войной и в самом деле народной и Отечественной. А того, что насмерть перепуганный в сорок первом Сталин расплачивался жизнями легко и щедро, что его любимым деепричастием в приказах (не тех, которые читались по радио) было “не считаясь с потерями”, — этого люди ни знать, ни представить себе не могли.

Вскоре была составлена команда из солдат моей категории годности, человек восемь, не больше. Были они, в основном, люди в возрасте, самым молодым было под тридцать. Некоторые очень даже бывалые. Тут-то и возникает в моей жизни недоброй памяти станция Самоцветы. Станция эта расположена между угольным Егоршином и металлическим Алапаевском. Вероятно, где-то рядом добываются знаменитые уральские самоцветы, отсюда и название. Но нам дали предписание явиться не на рудники, где их добывают, а на угольную шахту, расположенную, вероятно, по другую сторону железной дороги.

Шахта эта, хотя и была уральской, не относилась к числу индустриальных гигантов. Относилась она к тресту “Местоп” — местной топливной промышленности, объединяющей предприятия, добывающие уголь для местных нужд. Но какие были тогда местные нужды у Свердловской области? Все ее заводы работали на войну. И эта маленькая шахта тоже. Поэтому ее неплохо снабжали продуктами, поэтому и нас прислали — в качестве централизованно распределяемой рабочей силы. Практически нас демобилизовали, но закрепили за этой шахтой.

На шахте в основном работали жители расположенных рядом с ней деревень. Может, кто из них добывал или обрабатывал самоцветы, но я о таких не слыхал. Поселили нас не в деревне, а в шахтном общежитии, где кроме нас жили люди, называвшиеся поляками. Поляками считали их все окружающие, поляками они, по-видимому, считали себя и сами. Я поначалу думал, что все это выселенные жители Западной Украины. Оказалось, ничего подобного. Они были исконно советские граждане, только жили раньше вдоль польской границы. Но и это было не самым удивительным — я ведь знал, что поляков выселили из Киева. Самым удивительным было то, что их “польский” язык был мне абсолютно понятен и знаком с детства. Ибо говорили они по-украински, причем очень хорошо и чисто. У меня скоро среди них завелся приятель, любитель книг, но и из его разъяснений я не смог уразуметь, кто они такие и почему они поляки. Теперь я понимаю, что это были униаты, переселенные с западных границ, — Солженицын в “ГУЛАГе” зафиксировал среди потоков и этот маленький (тоже из многих тысяч семей) ручеек. А здесь они были — как я сформулировал потом — в трудармии. Я уже упоминал это образование, когда писал об отце своего товарища Рэма Штруфа. Туда “мобилизовывали”, точней, загоняли для оборонных работ всех трудоспособных представителей “ненадежных” наций. Вероятно, все они считались находящимися под наблюдением, хотя чего было за ними наблюдать? Люди были все сдержанные, солидные, вежливые и замкнутые от посторонних.

91
{"b":"587923","o":1}