Заметим, что эта «вневременность», потеря жизнеспособности свойственна не одному Обломову, в этом образе просто концентрированнее, чем в других, выразилась боль и тоска всей русской литературы. «Обломов есть лицо не совсем новое в нашей литературе… Это коренной, народный наш тип, от которого не мог отделаться ни один из наших серьёзных художников»{363}, — замечал Добролюбов, далее выстраивая вереницу сонных, спящих или полуспящих героев: Онегина, Тентетникова, Бельтова, Печорина, Рудина, к ним можно прибавить и толстовского Облонского (не случайна, видимо, звуковая перекличка имён: Обломов — Облонский), чеховского Ионыча… Мы знаем из былин, сколь важное значение имело пробуждение Ильи Муромца, столь же важно было для России, проснётся ли Илья Обломов.
Но, могут нам сказать, нельзя сравнивать барина и крестьянского сына. Замечу ещё раз, что былина берёт свободного крестьянина, Гончаров тоже берёт представителя самого свободного сословия в России на то время, дворянина человека, который даже генетико-исторически был представителе того слоя русских людей, задача которых — защита рубежей отечества, это входило в первоочередную обязанность дворянина. Так что Илья Ильич должен бы был стать преемником Ильи Муромца, вождём и двигателем народной энергии[35]. При этом в просвещённом обществе защита отечества не обязательно связана с воинской службой, она состоит в укреплении его могущества, благосостояния, культурного значения и т. п. Обломов оказывается этому не способен. Более того, обломовское отношение к жизни заражало (можно и это предположить) все слои общества. Вышедший, как и Гончаров, из того же сонного Симбирска[36], послужившего Гончарову прототипом его Обломовки, Ленин писал «Был такой тип русской жизни — Обломов. Он всё лежал на кровати и составлял планы. С тех пор прошло много времени. Россия проделала три революции, а всё же Обломовы остались, так как Обломов был не только помещик, а и крестьянин, и не только крестьянин, а и интеллигент, и не только интеллигент, а и рабочий и коммунист. Достаточно посмотреть на нас, как мы заседаем, как мы работаем в комиссиях, чтобы сказать, что старый Обломов остался и надо его долго мыть, чистить, трепать и драть чтобы какой-нибудь толк вышел. На этот счёт мы должны смотреть на своё положение без всяких иллюзий»{364}.
А если так, то не Обломов виноват в общественной спячке, он просто никак не может преодолеть её, вырваться из сковывающих пут сна. Но в отличие от представителей всех остальных слоёв общества, именно у дворянина Обломова есть эта возможность, возможность выбора. И его трагическая вина, по Гончарову, в том и состоит, что он этой возможностью, подаренной ему историческим развитием, не пользуется. Дело в том, что русское дворянство, выросшее на субстрате крепостного рабства, как и свободное население античных полисов, использовавших рабский труд, имело все предпосылки для высокого досуга — основного условия творческой деятельности. Через деятельность Пушкина, Чаадаева, декабристов, Герцена, Льва Толстого шла духовная подготовка всеобщего освобождения. В обществе вносилась идея свободы. Именно дворянство, полагал Герцен, должно разбудить русскую крестьянскую общину навстречу революции. Даже если не говорить о революции, русский помещик Обломов может только своей собственной жизнедеятельностью оправдать выпавшее ему социально-психологическое преимущество свободы. Герцен писал: «Кто не знает, какую свежесть духу придаёт беззаботное довольство… Забота об одних материальных нуждах подавляет способности… Наша цивилизация — цивилизация меньшинства, она только возможна при большинстве чернорабочих. Я не моралист и не сентиментальный человек; мне кажется, если меньшинству было действительно хорошо и привольно, если большинство молчало, то эта форма жизни в прошедшем оправдана. Я не жалею о двадцати поколениях немцев, потраченных на то, чтоб сделать возможным Гёте, и радуюсь, что псковский оброк дал возможность воспитать Пушкина»{365}, — тем больше ответственность у дворянина — по идее, свободного человека — перед народом. Так считал не только Герцен, такова была практически общая установка просвещённых слоёв той эпохи.
Способен ли реализовать себя Илья Ильич, преодолев архетип «обломовщины»? Это и была проблема, решавшаяся Гончаровым. Ведь сила у героя есть; не случайно его сопоставление с Ильёй Муромцем. Но любое развитие предполагает выход за пределы себя, преодоление неподвижности, стабильности, что предполагает усилие, ибо человеком никто не рождается. Человек становится человеком в процессе самовоспитания и самодеятельности.
Илья Ильич многое может. Ему даны высокие порывы: «Случается и то, что он исполнится презрением к людскому пороку, ко лжи, к клевете, к разлитому в мире злу и разгорится желанием указать человеку на его язвы, и вдруг загораются в нём мысли, ходят и гуляют в голове, как волны в море, потом вырастают в намерения, зажгут всю кровь в нём, намерения преображаются в стремления». Вот порыв трагического героя, намеревающегося переделать мир, но… порыв этот изнутри подточен «тайным врагом» Ильи Ильича, превращающим в ничто его намерения: «Он, движимый нравственною силою, в одну минуту быстро изменит две-три позы, с блистающими глазами привстанет с постели, протянет руку и вдохновенно озирается кругом». И вся ирония писателя беспощадна, хотя всё время вместе с тем он оставляет герою шанс на деяние. Думается, Обломов недаром сравнивается, хотя и иронически, с самым трагическим героем Шекспира — с Гамлетом. «Что ему делать теперь? Идти вперёд или остаться? Этот обломовский вопрос был для него глубже гамлетовского… «Теперь или никогда!» — «Быть или не быть!» Обломов приподнялся было с кресла, но не попал сразу ногой в туфлю и опять сел».
В какой-то момент шанс, оставленный ему писателем, оказался близок к реализации. Его знакомые «с каким-то испугом» заговорили: «… Представьте, Обломов сдвинулся с места». Изменившийся образ жизни Обломова стал напоминать образ жизни рыцаря, готовящегося к бою. «Встаёт он в семь часов, читает, носит куда-то книги. На лице ни сна, ни усталости, ни скуки. На нём появились даже краски, в глазах блеск, что-то вроде отваги или, по крайней мере самоуверенности». Но с кем же бой? Понятен внешний враг, и его-то поначалу ищет Обломов: «Бесплодные сожаления о минувшем, жгучие упрёки-совести язвили его, как иглы, и он всеми силами старался свергнуть с себя бремя этих упрёков, найти виноватого вне себя и на него обратить жало их. Не на кого?» С усмешкой повествует писатель о том единственном враге, которого вроде бы нашёл Илья Ильич: «Это всё… Захар!» — прошептал он». Читателю, разумеется, понятно, что Захар тут не при чём, ибо он абсолютно адекватен «обломовскому» образу жизни своего барина.
Заметим, что весь роман строится вокруг попытки пробуждения Обломова любовью к Ольге Ильинской, а в результате — преодоление себя, борьба с обломовщиной в самом себе. Это и есть бой, который ведёт Илья Ильич. Но таков и есть бой трагического героя, поскольку, по мысли Гегеля, содержанием трагического конфликта является субъективная внутренняя жизнь характера. Вспомним писаревское соображение о «борьбе двух начал» в душе Обломова. Илья Ильич, как мы уже отмечали, имеет возможность свободного выбора своего жизнеповедения. И в трагедии герой, действуя свободно, сам оказывается виновен в своём преступлении. Каково же преступление Обломова? Да и вообще применимо ли по отношению к нему это слово? Оказывается, применимо. Вот он пикируется с Ольгой: « — Разве у вас есть тайны? — спросила она. — Может быть, преступления? — прибавила она, смеясь и отодвигаясь от него.
— Может быть, — вздохнув, отвечал он.
— Да, это важное преступление, — сказала она робко и тихо — надевать разные чулки».