Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Миросозерцание Кавелина в 70-80-е годы становится пессимистичнее. Его надежда на «великий компромисс» между сословиями и партиями («Я не могу представить себе взгляда, с которым нельзя было бы сойтись в том или другом пункте, в котором нельзя было бы отыскать сочувственных сторон»{226} явно терпела неудачу. Договориться могут личности, а их-то он и не видел: «Живое чувство истины и лжи, правды и неправды, добра и зла меркнет в сердцах и совести людей, не находя себе пищи в господствующих воззрениях… Личностям предстоит обратиться в безличные человеческие единицы, лишённые в своём нравственном существовании всякой точки опоры и потому легко заменимые одни другими… Мы уже больше не боимся вторжения диких орд; но варварство подкрадывается к нам в нашем нравственном растлении, за которым по пятам идёт умственная немощь»{227}. В его творчестве всё настойчивее звучат мотивы Чаадаева, с преодоления которых он начинал свою деятельность: «Прислушайтесь к толкам мыслящих и просвещённых людей всевозможный направлений и оттенков, — и везде услышите одну и ту же жалобу: мало у нас производительности, слишком мало труда, энергии, выдержки. В уме, талантах, способностях — нет недостатка, но они пропадают даром, вырождаются в пустоцвет. Куда ни обратиться, во всём сильно чувствуется недостаток осмысленного и капитализированного труда. Оттого малейшее, ничтожнейшее дело тормозится у нас громадными препятствиями, превышающими силы одного человека. Наталкиваясь на них на каждом шагу, всякий побьётся-побьётся, да и сложит руки и ничего не делает»{228}.

Из писателей в конце 70-х годов он чувствует внутреннюю солидарность только с Тургеневым. Кавелин полемизирует с «пушкинской речью» Достоевского, «имея смелость, — по выражению американского исследователя, — оспорить смешение универсальных ценностей и русских национальных особенностей»{229}, так отчётливо проявившееся в этой речи. Упрекая писателя в прекраснодушии, в нереалистичности взгляда на народ, в несправедливом шельмовании либеральной интеллигенции, называя всё это поэтическими парадоксами, Кавелин закончил своё письмо достаточно резко: «Стало быть, — скажете вы мне, — и вы тоже мечтаете о том, чтоб мы стали европейцами? — Я мечтаю, отвечу я вам, только о том, чтобы мы перестали говорить о нравственной, душевной, христианской правде, и начали поступать, действовать, жить по этой правде!»{230} Но в каком-то смысле это был и самоупрек, ибо кроме призывов и разговоров Кавелин не мог ничего предложить обществу. Более того, безумные, трагические герои Достоевского больше говорили о возможном будущем России и тем самым были много реалистичнее, чем публицистические ламентации[12] историка. Можно ли было с таким, как некогда говорилось, «человеческим материалом» (вроде героев Достоевского) строить либерально-прогрессивное общество? Думаю, что, называя Достоевского «пророком русской революции», Мережковский угадал много больше, чем сам в то время мог разглядеть. Нужна была более мощная результирующая идея, чем та, что была предложена русскими либералами, которая не испугалась бы вовремя данной свободы, ибо и европейский путь к свободе, как известно, был очень и очень непростым.

Но допустить, что не всё подчиняется позитивистски ориентированной науке, её логике, Кавелин не смог. Не случайно духовные терзания Льва Толстого, его «Исповедь» показались ему ошибочными по «постановке вопросов»{231} А ведь в «Исповеди» выражена была трагедия одного из величайших представителей русского менталитета, не принимающего цивилизованно устроенный мир. Крупнейшие личности русской культуры словно отрекались от себя: «Смирись, гордый человек!» Этого Кавелин ни принять, ни понять не захотел. Но и в романе «Новь» близкого ему по духу Тургенева Кавелин не заметил одной тревожной ноты, на которой, однако, заканчивается роман. Выступая в защиту «Нови» (большую восторженную статью о романе написала дочь Кавелина — С. Брюллова), используя его образы в своих статьях, более того, в опубликованной за рубежом брошюре «Разговор с социалистом-революционером» (1880), заявив, что выступает он не против революционеров, благородных по своим устремлениям, а против революции (то есть, солидаризуясь полностью с позицией Тургенева в этом романе), Кавелин словно сознательно закрывал глаза на, так сказать, не либеральные структуры сознания, характерные не только для героев Достоевского, но и для всех действующих героев Тургенева. «Безымянная Русь!» — так устами Паклина определяет писатель будущих делателей русской истории, заключая роман. Иными словами, Тургенев предчувствовал период, когда идея личности на долгое время вновь уйдёт на периферию исторического процесса в России. Самодержавный запрет на свободу личности поневоле отзеркаливал в деятельности революционных кружков и партий. Поддерживая самодержавие, либералы по сути дела готовили радикалов, чувствовавших себя «орденом меченосцев», ибо только такой психологический тип мог противостоять абсолютистскому государству, а впоследствии оказаться его строителем и камешком в фундаменте. Расстаться же с представлением о самодержавном государстве как защитнике личности (представление, изжившее себя уже к середине прошлого столетия) русские либералы не сумели.

Отказавшись от самодеятельности народа, которая только и могла превратить Россию в общество европейского типа, опирающееся на активную, не скованную всевозможными бюрократическими стеснениями самодеятельную личность, самодержавие пошло по пути внешнего заимствования предметов и явлений, позволяющих не отставать от Европы хотя бы по видимости. В обществе шло в принципе то же заимствование западных идей и теорий без учёта — российского — коэффициента преломлении. Между тем, как считал Кавелин, по-прежнему не обращается внимание на кардинальнейшее условие внутреннего самостоятельного развития — личность, которая способна отвечать на запросы русской жизни. Даже в теоретических изысканиях проблеме личности отводилось одно из последних мест. «Нам не следует, — писал Кавелин, — как делали до сих пор, брать из Европы готовые результаты её мышления, а надо создать у себя так же отношение к знанию, к науке, какое существует там. В Европе наука служила и служит подготовкой и спутницей творческой деятельности человека в окружающей среде и над самим собой. Ту же роль должны — мысль, наука — играть и у нас… Такой путь будет европейским, и только когда мы на него ступим, зародится и у нас европейская наука… Очень вероятно, что выводы эти будут иные, чем те, до каких додумалась Европа… Там до совершенства выработана теория общего, отвлечённого, потому что оно было слабо и требовало поддержки; наше больное место пассивность, стёртость нравственной личности. Поэтому нам предстоит выработать теорию личного, индивидуального, личной самодеятельности и воли… »{232}

Но самодеятельная личность возможна, как писал Чернышевский и Герцен, только на основе «свободы лица». При отсутствии свободы все благие пожелания пожеланиями и остаются. Трагическая судьба Кавелина — лучшая иллюстрация на эту тему.

Все последние годы он пишет интереснейшие письма и трактаты, призывая к труду как основе человеческой жизнедеятельности, пытается восполнить недостаток психологических разработок проблемы личности (трактат «Задачи психологии», 1872), надеется на воспитательную силу искусства («О задачах искусства», 1878), пишет трактат по этике, посвящённый молодёжи («Задачи этики», 1884). Поздний Кавелин словно пытается выбраться из ловушки, в которую сам себя загнал: найти и сформировать личность, не давая ей при этом свободы. Но все кавелинские призывы к труду, к нравственности, к насаждению грамотности словно повисали в воздухе, не имея серьёзного общественного резонанса, особенно среди молодёжи, на которую он так надеялся. Иной критерий, жизненно важный для России, сформулировал примерно в те же годы молодой писатель Антон Чехов в рассказе «Дом с мезонином»: «Не грамотность нужна, а свобода для широкого проявления духовных способностей».

вернуться

12

ЛАМЕНТА́ЦИЯ, ламентации, чаще мн., жён. (лат. lamentatio) (книж. ирон.). Жалоба, сетование.

29
{"b":"587892","o":1}