Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Но мы также со школы помним, что последний период гоголевского творчества, а именно «Выбранные места из переписки с друзьями», в которых Гоголь отрекался от всего своего прежнего творчества, как бы выпадал из общей схемы его развития оставался для нас тёмным, не прояснённым пятном; учителя говорили о реакционности «Выбранных мест… », о том, что с этого произведения начинается упадок Гоголя, и всё получалось естественно: сначала расцвет, потом упадок. Никакой проблемы ми в этом всем не видели.

Между тем мы выросли и стали осторожнее. Мы знаем, что в отвергнутой обществом книге есть несколько замечательных статей, на которые ссылались и которые цитировали известные писатели и литературоведы («О том, что такое слово», «Об Одиссее, переводимой Жуковским», «О лиризме наших поэтов», «Исторический живописец Иванов», «В чём же, наконец, существо русской поэзии и в чём её особенность»). Мы уже прочитали, что писал спустя несколько десятков лет после выхода книги Гоголя Лев Толстой: «Ещё сильное впечатление у меня было… недели три тому назад при перечитывании в 3-й раз в моей жизни переписки Гоголя. Ведь я опять относительно значения истинного искусства открываю Америку, открытую Гоголем 35 лет тому назад…. 35 лет лежит под спудом в высшей степени трогательное и значительное житие и поученья подвижника нашего цеха, нашего русского Паскаля. Тот понял несвойственное место, которое в его сознании занимала наука, а этот — искусство. Но того поняли, выделив то истинное и вечное, которое было в нём, а нашего смешали с грязью, так он и лежит, а мы-то над ним проделываем 30 лет ту самую работу, бессмысленность которой он так ясно показал и словами и делами»{153}.

Зная критическую направленность позднего Толстого, мы понимаем, что не за реакционность принимал он последнюю книгу Гоголя, что она в чём-то, как он думал, предвещала его собственные искания о смысле и назначении искусства. Стоит при этом вспомнить, как в «Авторской исповеди» Гоголь написал поразительно грустно и искренне о том, как тяжело ему далось, просто выстрадалось даже, его новое отношение к литературе и писательскому труду: «Мне нелегко отказаться от писательства, одни из лучших минут в жизни моей были те, когда я наконец клал на бумагу то, что выносилось долговременно в моих мыслях; когда я и до сих пор уверен, что едва есть ли высшее из наслаждений, как наслажденье творить. Но, повторяю вновь, как честный человек, я должен положить перо даже и тогда, если бы чувствовал позыв к нему»{154}. Не правда ли поразительное признание, в котором слышится отказ от искусства позднего Льва Толстого? Но и гораздо сложнее тут всё и надрывнее, потому что Гоголь, отказываясь от своего писательства, продолжает обоготворять красоту, да и нравственное служение видит совсем не в том, в чём Толстой. Тем не менее ясно, что книга его не была простым и банальным скатом к реакционности, подобной булгаринской: ради выгод земной жизни (хотя Булгарин, разумеется, попытался присоседиться к гоголевской книге), — а выражением глубокой и во многом страшной трагедии художника, почему-то вдруг отказавшегося от самого себя и от того направления, по которому следом за ним пошло русское искусство. Но почему же это произошло?

И пытаясь осмыслить эволюцию гоголевского творчества, осознаёшь, что миновать историю гоголевского надлома нельзя, ибо без понимания этого трагического эпизода в истории русской литературы, пожалуй, и не разобраться в особенностях её становления, не говоря уж о взглядах самого Гоголя на жизнь и на искусство.

За год или за два до выхода в свет «Выбранных мест из переписки с друзьями» Гоголь вчерне написал «Учебную книгу словесности для юношества», желая объяснить «подрастающему поколению», как он понимает искусство. В этом гоголевском сочинении обнаруживаются весьма любопытные соображения, отметив которые, легче перейти и к нашей теме.

«Родник поэзии есть красота, — пишет Гоголь. — При виде красоты возбуждается в человеке чувство хвалить её, песнословить и петь. Хвалить такими словами, чтобы и другой почувствовал красоту им восхваляемого»{155}. Но где же видит он высшее проявление красоты и поэзии, в каком поэтическом жанре? «Ода есть высочайшее, величественнейшее, полнейшее и стройнейшее из всех поэтических созданий. Её предметом может послужить только одно высокое: ибо одно высокое может только внушить душе то лирическое, торжественное настроение души, какое для неё нужно и без какого не произвесть оды поэту, как бы велик он ни был»{156}. Этот панегирик оде напоминает «пиитики» ушедшего, чинного, величавого и вельможного XVIII столетия. И как ни странно, произносит его, вполне всерьёз, самый новаторский из русских писателей, зачинатель новейшей литературы, не говоря уж о том, что по духу своему, казалось бы, прежде всего — комедиограф, зубоскал, сатирик. Но ведь и в «Выбранных местах… » он пишет нечто похожее, пытаясь своё понимание важности религиозно-государственной поэзии подтвердить конкретной практикой русского искусства: «В лиризме наших поэтов есть что-то такое, чего нет у поэтов других наций, именно — что-то близкое к библейскому, — то высшее состояние лиризма, которое чуждо движений страстных и есть твёрдый возлёт в свете разума, верховное торжество духовной трезвости. Не говоря уже о Ломоносове и Державине, даже у Пушкина слышится этот строгий лиризм повсюду, где ни коснётся он высоких предметов»{157}.

По мысли Белинского, XVIII век в России был веком государственным, государство всё собой определяло и пронизывало, общества ещё не было, не возникли ещё и общественные интересы, и потому литература в значительной своей части была риторической прислужницей трона. «Не было общества, не было и общественной жизни, общественных интересов; поэзии и литературе неоткуда было брать содержания, и потому они существовали и поддерживались не сами собою, а покровительством сильных и знатных, и носили характер официальный»{158}. Но с конца XVIII столетия, а тем более к 40-м годам XIX века общество и общественное мнение уже возникают в России как независимое и в чём-то противоположное государству явление. Однако зависимость литературы от государства, даже прямее сказать — от самодержца, исчезала крайне медленно. Обращаясь к обществу, поэт временами, словно спохватываясь, снова себя чувствовал выразителем государственно-самодержавного самосознания. Так, даже ясный и независимый Пушкин пишет «Клеветникам России» и «Бородинскую годовщину», стихи, проникнутые государственно-патриотическим пафосом, немыслимым, скажем, уже для Толстого, который служение родине видел в служении народу, а не государству. Но литература к противопоставлению самодержавного государства и народа уже шла, и, хотя и медленно, пожалуй, наиболее осознанно этот шаг был сделан «натуральной школой», которая родоначальником своим считала Гоголя и, в сущности, не была школой литературной в строгом смысле этого слов, а явилась своего рода этапом развития всей русской литературы[4]. И многие современники, прежде всего Белинский, разумеется, это чувствовали; поэтому и ошеломила их так переориентация Гоголя, не только отрёкшегося от своего прошлого творчества и обещавшего искупить его созданием положительных художественных образов, но и нападавшего на «натуральную школу», говорившего о ненадобности европейского просвещения и о том, что истинное просвещение идёт только от православной церкви. Надо сказать, что тесная связь новой книги Гоголя с его прежним творчеством осталась многими непонятой (отчасти, может быть, потому, что главы, посвящённые социальным и экономическим неурядицам России, были запрещены цензурой). А между тем осталась та же гоголевская двойственность, но то, что было незначительной частью целого (скажем, «лирические эпизоды» в «Мёртвых душах»), теперь преобладало.

вернуться

4

«Натуральная школа» — это скорее этап литературы, широкая полоса, через которую пролегли многие идейно-стилистические направления» (Манн Ю. В. Философия и поэтика «натуральной школы» — Проблемы типологии русского реализма М, 1969, с. 286).

21
{"b":"587892","o":1}