Если не считать сказанного в сердцах словца, то неприязнь его к Юшкову проявлялась разве что в его отношении к Тамаре: «Да, Михалыч... И как нас угораздило ее взять... тут мы с тобой дали маху...» Он упорно называл Тамару в разговорах с Юшковым «твоя приятельница».
Конечно, у нее был дар возбуждать недобрые чувства. Когда по телефону требовали металл и она кричала в трубку: «Что я вам, рожу его?» — женщины в секторе ахали. Наверно, были и другие причины для неприязни. Чувствуя себя в секторе чужой, она сдружилась с Наташей Филиной. Та работала в соседней комнате. Чуть ли не каждый час просовывала в дверь голову, звала: «Томка, пошли курить». Они устраивались вдвоем у окна в коридоре, и две их долговязые фигуры на подоконнике раздражали Лебедева. Он сказал Юшкову: «Ты, Михалыч, эту свою приятельницу приструни. Все же неудобно, понимаешь, Посторонние люди ходят, а тут торчат целыми днями у всех на виду с дымовыми шашками в зубах. Когда же она у тебя работает?» Юшков пропустил мимо ушей «приятельницу», возразил: «С работой она справляется, а запретить ей курение я не имею права».— «Вот видишь,— сказал Лебедев, как бы сочувствуя,— промахнулся ты с ней крупно. Но теперь уж, раз уж взял к себе, что-то давай делай. Она мне людей разлагает».— «Я все-таки не понял, в чем она виновата,— настаивал Юшков.— В курении?» — «Она у тебя недостаточно загружена».— «Значит, я недостаточно загрузил ее работой. Учту. Но к ней у вас претензий нет?» — «Зря ты ее защищаешь,— увернулся Лебедев от ответа.— Попомни мое слово, мы еще хлебнем с ней».
Однажды Юшков отпустил Тамару на три дня. Эти три дня она заслужила. Вообще все начальники секторов давали отгулы своим подчиненным и к этому привыкли, но формально такое право было только у Лебедева. Он вызвал Юшкова к себе и полчаса объяснял, какое тот совершил преступление: «Я хочу, чтобы ты понял. Ты парень перспективный. Ты еще сам будешь на моем месте. В какое положение ты меня поставил? Табельщица подает мне докладную о прогулах, я обязан реагировать...» Юшкову надоело, он сказал: «Петр Никодимович, учту. Виноват, так наказывайте». В конце концов ему грозил всего лишь выговор. У самого Лебедева было полно выговоров, что не мешало ему считаться хорошим работником.
Тесть, однако, смотрел иначе. «Ты себя с Лебедевым не равняй,— сказал он.— Ему уже расти не надо, а тебе необходимо. Он согласен еще десяток выговоров схлопотать, лишь бы тебя своим заместителем не делать. Потому что проявишь ты себя хорошим замом — его песенка спета».
Они сидели в его кабинете, он вызвал туда Юшкова в конце дня. «Ты не должен был допустить выговор. Стоило даже на скандал пойти, заявление на стол бросить, обострить все, напугать, Лебедев не решился бы против идти. Раз и навсегда была бы ему наука. Он тебя прощупывал: снесешь ты это или не снесешь. И ты показал ему, что тебя можно бить. А раз можно, то почему же не бить? Значит, он еще раз постарается ударить».— «А как же это: за одного битого двух небитых дают?» — «Формулировка устарела. Не для наших условий. А у нас так: или ты перспективный, или нет. Перспективному должно удаваться все. В любой мелочи. У него на лбу должно быть клеймо — победитель. И с деньгами, и с бабами, и на рыбалке... и в спортлото ему должно везти!.. Ну, допустим, разве что в спортлото можешь позволить себе рубль проиграть. Люди должны быть уверены, что тебе все удается, что ты неуязвим. Вот так. Замом мы тебя, конечно, сделаем, но теперь из-за выговора придется подождать с этим. Плохо, Юра. Время терять нельзя, я не знаю, что завтра может случиться».
Хохлов не поднимался из-за стола по десять—двенадцать часов в сутки. Загорелое лицо рыбака и короткие толстые, руки создавали ощущение здоровья, но уже дважды его увозила из кабинета инфарктная бригада.
Приказы по отделу вывешивались на специальной доске в коридоре. Над выговорами обычно пошучивали: одним больше, одним меньше, это, слава богу, не лишение премии. Бумажки желтели на стене, не привлекая внимания. А тут читали, перешептывались, а то и подходили с сочувствием, которое предсказывал тесть: «Что это Лебедев? Сдурел? На какую ногу ты ему наступил, Михалыч?» Табельщица затащила в угол, шепотом оправдывалась: «Я не хотела писать докладную. Петр Никодимович мне велел».
Наташа Филина сказала: «Ты странно себя ведешь. Что ты торчишь в отделе допоздна? Лучше бы Лялю в кино сводил. Зачем в командировках из кожи лезешь? Ты вообще не должен ездить в командировки. Не умею, мол, я этого — и все. От тебя одно требуется: рассказывать Лебедеву, как ты с тестем в выходной на рыбалку ездишь. Лебедев тебе про командировку, а ты ему про рыбалку с тестем. И больше ни-че-го. Я, мол, дурачок. У тебя с юмором как?»— «Как с рыбалкой,— ответил Юшков.— Не любитель. Я уж как-нибудь без него».— «Ишь ты,— сказала она.— Шикарно хочешь жить. Ну смотри».— «У меня к тебе просьба,— воспользовался он случаем.— Ты не могла бы бросить курить?»
Она поняла, усмехнулась: «Начальство недовольно? Пусть терпит. Мы с Томой на самых маленьких должностях, платят нам слезы, работаем мы хорошо — что он нам сделает?» — «Ты права,— пришлось согласиться Юшкову.— Я это так. Курите себе на здоровье».— «Тамару совесть мучает», — неожиданно сказала Наташа. Увольняться хотела из-за твоего выговора. Еле я отговорила. Дело ведь вовсе не в ней, правда? Скорее наоборот, ей из-за тебя достается». Все она понимала. Юшков спросил: «Тогда зачем ты ее отговариваешь?»
После ноябрьских праздников его послали на Орско-Халиловский комбинат. Командировка была безнадежной. Лебедев сказал: «Все пять вагонов тебе не дадут, но хоть два привези». Юшков достал три вагона. Потом Чеблаков рассказывал ему про совещание у Хохлова: «Лебедев говорит: мол, нет у него людей. Я говорю: а Юшков? Юшков, говорит, еще только через год-другой станет снабженцем, я вот его послал на Орско-Халиловский комбинат, так он только три вагона привез из пяти... Что у вас тут делается, старик?»
Он и Белан появлялись у Юшкова после четырех, когда расходились по домам женщины. Все трое привыкли пропадать на заводе допоздна и, прежде чем заняться делами второй смены, любили посидеть в комнате Юшкова. В эти полчаса-час с ними что-то случалось, будто возвращались студенческие времена. Казались смешными такие анекдоты, которые потом, пересказанные другим, вызывали лишь неловкую улыбку. Заражались шахматной горячкой, пятиминутными «блицами», ловили друг друга на зевках, спорили, «взялся» или не «взялся», и терзались проигрышами. К ним повадились другие парни из отдела, двое-трое всегда торчали, болели за Юшкова как за своего и хлопали себя восторженно по коленкам, когда острил Белан. Иногда заглядывали Наташа и Тамара. Белан окрылялся. Сострив, поглядывал на них. Рассмешить Тамару ему не удавалось. Она знала, что он старается ради нее, и знала, что, когда задерживает на нем немигающий взгляд, он конфузится. Он дерзил, за глаза говорил о ней скверно, но зависел от нее, и это все чувствовали. Рядом с высокой девушкой он всегда помнил о своем маленьком росте и ничего не мог с собой поделать.
Изредка захаживал Лебедев. Склонялся над шахматной доской, подсказывал Юшкову и покрикивал: «Дави его, Юра! Так его!» В этот час и он позволял себе как бы оказаться вне заводских забот и рангов, за чертой, где нет уже начальников и подчиненных. Чеблаков пользовался этим: «Никодимыч, скоро будем замачивать нового зама?» Лебедев отгораживался своей непробиваемой улыбочкой, мол, дай-ка я схитрю: «Вот иди ко мне на место Михалыча начсектором, тогда я сделаю его замом».
Юшков и Чеблаков все ближе сходились друг с другом. Работа давала им теперь достаточно для общения, которое прежде было пресным без шуточек над Валерой. Жизнь Валеры в конструкторском отделе, где мало зарабатывали, по всякому поводу разыгрывали друг друга, ценили острое слово и хороший характер, дружно объединялись против начальства,— вся эта жизнь во многом походила на студенческую, да и сама работа за чертежной доской была как бы продолжением студенческой работы, и Филин сохранил свои студенческие привычки и понятия, а Чеблаков и Юшков уже жили другой жизнью и с Валерой у них понимание терялось.