Литмир - Электронная Библиотека

Середина Шпигельгассе — сильно горбатая, на своей отдельной горке. От себя — в какую сторону ни иди — размашисто вниз. К себе, откуда ни воз­вращайся — круто вверх. Когда разогнан или бодр — не замечаешь. Но сейчас еле-еле тащился. Не шёл, а ногами заскребал.

Узкая крутая лестница старого дома с многолет­ними запахами. Уже темно, а лампы не зажгли, на- ощупь ногой.

Третий этаж. Всеязычный галдёж, тяжёлые запахи квартиры.

И своя комната как тюремная камера на двоих. Две кровати, стол, стулья. Печка чугунная, в стенку труба, нетопленная (а пора бы). Перевёрнутый ящик из-под книг как посудный столик (из-за вечных пере­ездов не покупали мебели).

При последнем дневном свете Надя еще писала за столом. Обернулась. Удивилась.

Но, привыкшая к этому свету, разглядела жёлто­бурую кожу на шестидесятилетием лице Ильича, тя­жёлый мёртвый взгляд — и не спросила, отчего так рано.

Уж знала она у него приход этих упадков до про­страции — иногда на дни, а то — на несколько недель. Когда он слишком вырабатывался в возбуждении, или когда в борьбе надламывалось даже его железное тело. После II съезда был такой упадок нервный, после „Шаг-два шага", после V-ro, да не раз.

Котелок утомлял голову, старое пальто утомляло плечи. С трудом их с себя сдирал... Надя помогла снять... Потащил по комнате ноги и сумку с тетра­дями.

Нашёл силы посмотреть, что Надя писала, к гла­зам поднёс. Расходы.

Набирался, набирался столбик цифр удручающий.

В 908-м году хоть и мрачно было, хоть и одиноко, так денег завались, после тифлисского экса. Счёт в „Лионском кредите". С тоски ходили в концерты по вечерам, ездили в Ниццу в отпуск, путешествовали, гостиницы, извозчики, в Париже сняли тысячефранко­вую квартиру, зеркало над камином.

Сел на кровать.

Сел — и осел, уменьшился. И в пружинах утоп, и голова утопла в плечи, совсем не осталось шеи: оттяжка темени — на спине, подбородок — на груди.

И одной рукой, впереди себя, держался за край стола.

Один глаз был полузакрыт. А рот полуоткрыт. С губы торчала бесформенная щетинка крупноволосых усов. И нос придавленным своим передом выставлен вперёд.

Так сидел. Минуту. Другую. Третью.

— Ляжешь? Раздеть? — своим мягко-деревянным голосом спрашивала Надя.

Молчал.

— Ты что ж в обед не пришёл? Зазанимался?

Кивнул, с усилием.

— Сейчас будешь? — Но голос её не обещал гу­стого плотоядства, так никогда и не научилась го­товить.

То ли было в Шушенском! И натоплено, и нава­рено, и нажарено, на неделю баран, разносолов кадуш­ки, дупеля, тетерева на столе, молоком залейся, и до блеска всё вымыто девчонкой-прислугой.

Уж совсем облысел купол Ильича, только и оста­вались волосы задние, тоже не густые. (Ещё попор­тили и сами в 902-м: на врача денег пожалели, по совету русского медика недоучившегося сыпь на го­лове йодом лечили, и посыпались волосы.)

Надя переступила ближе. Тихо, осторожно при­гладила.

Несколько глубоких длинных морщин пролегли через весь, весь лоб его, вдоль.

Ильич вздохнул толчками тяжёлыми — как в оглоблях, с силой некабинетного человека. И нисколь­ко не подымая голову из утопленья, не видя жену, а — перед собой, над столом, заморённо-заморённо:

— Кончится война — уедем в Америку.

Да он ли это?

— А циммервальдская левая как же? А новый Интернационал? — стояла печальной распустёхой.

Вздохнул Ильич. Глухо, хрипло, без силы в голосе:

— В России ясно к чему идёт. К кадетскому пра­вительству. Царь — с кадетами сговорится. И будет пошлое нудное буржуазное развитие на двадцать- тридцать лет. И — никаких надежд революционерам. Мы — уже не доживём.

А что? И уехать. Она приглаживала его дальние редкие волоски.

Тут — постучала хозяйка: кто-то к ним пришёл, спрашивает.

Ну, только! Ну, нашли время! Надя и не советуясь пошла — отказать и выгнать.

А вернулась в недоумении:

— Володя! Скларц! Из Берлина...

С кем угодно можно установить прочную тайную связь, никогда не встречаясь прямо, если составить цепочку из постоянных посредников — двух, а лучше трёх. Твой посредник встречается кроме тебя еще с двадцатью человеками, и только один из них — сле­дующий в цепи; тот встречается еще с двадцатью —■ уже четыреста возможностей, это проследить не мо­жет никакая полиция и никакой Бурцев.

Y сверхосторожного Ленина существовало таких несколько линий.

Прошлым летом, после встречи с Парвусом в Бер­не, Ленин отпустил к нему Ганецкого в Скандинавию — директором его торгово-революционной конторы. Так развернул своё коммерческое призвание неутоми­мый изыскливый Ганецкий, и так установилась пря­мая неостывающая связь с Парвусом. Однако, прови­сла линия между Копенгагеном и Цюрихом — и по­средником определили Скларца, берлинского коммер­санта, тоже пайщика парвусовской конторы, который свободно мог ездить и в Данию и в Швейцарию. Но условлено было, что когда приедет в Цюрих, всё по тому же правилу промежуточных звеньев он не дол­жен встречаться с Лениным сам, а здесь подошлёт Дору Долину, подружку Бронского. И то, что он вот пришёл прямо на квартиру сам, значило или нару­шение конспиративной дисциплины или чрезвычайные обстоятельства.

Как же некстати! Не только — сил, но даже не было ясного соображения в голове, но даже перебои

в груди. И отказывать поздно: уже всё равно пришёл, видели его на улице, на лестнице, в квартире.

Навстречу Скларцу подняться надо было не с кровати, надо было ослабевшими ногами подать вверх одуплевшее тело как будто через целый колодец — туда, наверх. И лишь там, высунутой головой увидеть этого маленького энергичного еврея из юго-западных.

Однако, с большим самозначением, всё богаче одетого, и пальто такое, и шляпа (на единственный обеденно-письменный стол положил, нахал, а впрочем куда её деть тут?), и в руке — коммивояжёрский лёгкий баул из кожи крокодиловой или бегемотовой, как её.

Спасибо, хоть без этих церемонийных немецких „Wie geht's?", без натянутой улыбки радости от встре­чи. Деловито поклонился, протянул маленькую ручку с важностью. Огляделся насчёт безопасности, свиде­телей. А уже — и Надя вышла, никого.

Почему же всё-таки — прямо, сам?

А — вот. Из глубокого внутреннего кармана — конверт.

Богатой, бледнозелёной бумаги, с гербом продав­ленным. И толстый, пузатый.

Как не стесняется Парвус и в мелочах показывать богатство! Вот — конверт. А приезжал в Цюрих — останавливался в самом дорогом „Бор-о-ляке". В Берне по дешёвой студенческой столовой (обед — 65 рап- пенов) шёл, ища Ленина, и пыхал самой дорогой си­гарой.

И с этим человеком начинали когда-то в Мюнхене „Искру"!..

Ну так что, что письмо? Нельзя было через Дору? Эти визиты-мелькания приходится объяснять товари­щам.

Скларц даже удивляется, как это плохо воспитан господин Ульянов. Дела — так не делаются. Сказано: уничтожить, не уходя.

И показывает пальцами: мол, чирк — и к кон­верту.

Удивил! Мы иначе и не делаем. Уж мы-то в жиз­ни сожгли!..

Значит, читать. Ситуация для подпольщика при­вычная. Ленин и сам должен обеспечить, чтобы его ответное письмо не сохранилось после прочтения. Та­кой один клочок бумажки может быть смертелен для целой жизни политического деятеля.

Ни ножа, ни ножниц под рукой, стол голый. А Надя на кухне. Оторвав уголок, Ленин всунул толстый указательный и повёл как разрезным ножом. Рвалось с лохматыми закраинами в одну и в другую сторону, как собака зубами — и чёрт с вами, вот так вашему богатству! Насколько приятней держать в руках самый дешёвый конверт, писать — на самой дешёвой бумаге.

Вынул. Оттого и толстый, что бумага — еще бога­че и толще. И написано — с размашистыми пропис­ными буквами, разведёнными строчками, да с одной стороны. Вот так-то дела и не делаются. Уже забыл, как „Искру" посылали в Россию — на сверхтонкой бумаге.

Внимание. Стянуть нервы, прояснеть головой (так и не ел ничего после утреннего чая). Вникнуть.

19
{"b":"587497","o":1}