Сиротка не заставил себя просить. Но Дуся быстро вздернула голову, и поцелуй пришелся в девичий подбородок.
— Об одном прошу, дочушка,— продолжал Охапкин,— не оставляй меня одного. Живите здесь. И я буду, глядя на вас... глядя на вас...— бедный старик заплакал.
Настроение Дуси мгновенно переменилось. Она бросилась на шею к отцу, прижалась к нему, осыпала его горячими поцелуями.
— Папа, папочка, мы никогда с тобой не расстанемся!
Что-то повернулось в груди и у Сиротки. Он взял старика за руку, торжественно произнес:
— Вы для меня, Емельян Иваныч, с этого дня — отец. Мы с Дусей будем вас теперь вдвоем беречь и любить!
— Спасибо, сынок,— растроганно сказал Охапкин.
— Ну, а теперь, генацвале, по чарке вина! — вставил свое слово Арсланидзе.— За молодую любовь, за дружбу, за долгую и хорошую жизнь!
Менее чем в две секунды стол покрылся тарелками с закусками и бутылками. Арсланидзе и Сиротка присоединили к ним свои запасы вина, извлеченные из карманов пиджаков.
Дуся, как и подобало молодой хозяйке, не садилась, Виктор поминутно вскакивал, чтобы помочь ей убрать тарелки, открыть коробку консервов, нарезать хлеба, но помощь эта была далеко не бескорыстной. Каждый раз предприимчивый жених ухитрялся, незаметно от старших, влепить поцелуй своей невесте. В ответ на эти нежности Дуся пребольно толкала Виктора локтем, но, кажется, этот отпор являлся скорее соблюдением приличий, чем выражением действительного негодования.
Зато Охапкин и Арсланидзе выпивали и закусывали по-настоящему, не теряя времени понапрасну. Емельян Иванович нацепил на вилку зеленый помидор и рассказывал свату:
— Замучились мы, Георгий Асланович, давеча с четвертым прибором. То лента лопнет, то бункер засорится, то насос откажет. Просто беда! Начисто с ног сбились. А знаем, что скоро на участок Игнат Петрович придет. Наконец вроде наладились. Тронулся я на шахту. Там ведь тоже глаз да глаз нужен. Только завернул за отвал, слышу — замолчал прибор. Ах, пропасти на тебя нет! Повернул обратно, так и есть — транспортер стоит. Не дошел до него метров сто, смотрю — идет, черти б его взяли!
— Кто? Транспортер?
— Да нет! Крутов! И давай нас гонять в хвост и в гриву. Я, грешным делом, начальника прибора ему вытолкнул на растерзание, а сам боком-боком — в кусты. Полчаса время являюсь обратно, думаю, пролетела гроза. Глядь, а он стоит!
•— Игнат Петрович?
— Ах, боже мой! Транспортер стоит!
У Сиротки с Дусей шел свой разговор:
— Когда свадьбу сыграем, Дунюшка?
— Заводи машину, вези хоть завтра в Атарен. Как зарегистрируемся, так и свадьбу сыграем.
— Что ты, Дунюшка,— испугался Сиротка,— лето же! Дороги нет. Нужно до зимы ждать проезда.
— Тогда катером поплывем. Без загса я, Виктор, не согласна.
Через неделю после сговора Сиротка взял отпуск и вместе с Дусей отправился в Атарен. Оттуда молодожены вернулись только через полмесяца. В тот же день Виктор перебрался в дом Охапкиных. Брать свой грузовик для переезда Сиротке не понадобилось. Он взял чемодан и подушку, Дуся — сапожную щетку, будильник и гитару мужа. Другого имущества молодой шофер нажить еще не успел.
5
Палящим июльским днем, работая у большой раскаленной плиты в столовой, Клава Черепахина несколько раз напилась ледяной воды, постояла на сквозняке, чтобы остудить разгоряченное, потное тело, к которому так неприятно липло платье, и простудилась. К вечеру температура поднялась до сорока. Больная никого не узнавала, бредила, металась в жару и все порывалась вынуть пирожки, пригоравшие в духовке.
Нина перевезла двоюродную сестру в больницу. Лучшей сиделкой оказался Тарас Неделя. Окончив смену, он купался в Кедровке, переодевался и тотчас же шел в больницу. Здесь Тарас брал в свои ладони маленькую руку девушки или клал ей твердую прохладную ладонь на лоб, и Клава затихала, переставала метаться, как будто его сила и здоровье незримо перетекали к ней через это прикосновение. А Тарас с тоской всматривался в дорогое ему лицо. И столько любви, невысказанной нежности и тревоги было в его взгляде, что Нина чувствовала комок в горле и торопливо отходила от кровати, боясь разрыдаться.
К счастью, здоровый организм девушки быстро справился с болезнью. На пятый день наступил кризис, вслед за ним началось выздоровление. Но Тарас приходил в больницу по-прежнему. Клава уверяла, что, когда она держит его за руку, у нее прибывают силы.
— Вот, все люди болеют,— суеверно говорил Тарас Клаве,—зараз ни одной свободной койки в больнице нет, хоть не ищи, а я сроду не болел. Хоть бы насморк когда прикинулся, и того нет! Не к добру это. Как-нибудь схватит хвороба — сразу помру.
Несколько раз наведывался Шатров. Он приносил Клаве большой букет ярких северных цветов, плитку шоколада или коробку конфет и ласково подшучивал над девушкой:
— Что вы это, Клава, оплошали? Решили ролями поменяться? То я лежал, вы меня кормили-поили, а теперь сами слегли?
Клава смущенно улыбалась, поглаживая жесткое зеленое одеяло прозрачными пальцами.
Из палаты Шатров переходил в маленький кабинетик Нины. На стене бодро тикали ходики. За стеклянной дверцей шкафа во множестве стояли пузырьки и бутылки. Пахло лекарствами. Нина сидела в своем обычном белом халате и такой же шапочке пирожком. Ее лицо тонуло в полумраке комнаты. Лишь иногда, при повороте головы, внезапно вспыхивали золотом завитки волос.
— У нас папа рано умер, и мама осталась одна с тремя детьми на руках,— тихонько рассказывала Нина,— сразу стало трудно. И вот никогда не забуду, как я полезла раз за краюшкой хлеба на полку, а там стояла большая бутыль с подсолнечным маслом. Мама целое лето покупала его понемножку, стаканами, копила к зиме. И вот, не знаю, как получилось, но я чем-то зацепила бутыль, толкнула. Качнулась она, стала на ребро и... Странно, лет пятнадцать прошло с того дня, а я как сейчас вижу: стоит бутыль на ребре, словно раздумывает, упасть или нет. Мне бы кинуться поддержать, схватить, а я просто окаменела. И на моих глазах бутыль бух об пол! Разлетелась на мелкие кусочки, ни ложечки масла не осталось. Мама вбежала, а я и плакать не могу. Если б она меня побила, мне бы легче было, а то мама только вскрикнула и сама заплакала... Пустяки какие я вам рассказываю, правда? Вам, наверное, смешно?
— Нет, Нина Александровна, не смешно,— отвечал Алексей, не отрывая задумчивого взгляда от неясно белевшего лица девушки.— Расскажите еще что-нибудь о себе.
— Да ведь у меня ничего интересного в жизни не случалось! Ни приключений, ни подвигов. Какие там подвиги! Мне уже шестнадцать лет исполнилось, а я все боялась вечером через кладбище ходить. Трусиха!
Нина ловила себя на мысли, что рассказывает Алексею такие подробности своего детства и юности, какими не всегда делилась даже с одноклассницами. Как с ним свободно говорится, как хорошо он умеет слушать!
— Я знавал людей и постарше вас, причем мужчин, которые тоже побаивались кладбищ, темноты, покойников,— мягко замечал Алексей.— А бывает и так, что человек— настоящий храбрец, а без содроганья не может видеть змею или мышь.
— Брр,— передергивала плечами Нина.— Я змей тоже до ужаса боюсь. Не могу вообразить себе, что переживал человек, которого в прошлые времена бросали на съеденье в яму, где клубятся гады. Лучше живым в огне сгореть!
— Всякая смерть не красна, Нина Александровна...
— А мне кажется, в бою умереть очень легко. Только бы с пользой. Вы были на фронте, Алексей Степаныч так много пережили, знаете... Я иногда чувствую себя перед вами просто девчонкой.
— Ну что вы, Нина Александровна! — смущался Алексей.
— Расскажите мне что-нибудь о пережитом на фронте. Вам отступать тоже пришлось?
— К сожалению. Под Смоленском.
Уходя от Нины, Шатров тоже дивился своей разговорчивости, полной откровенности перед этой молоденькой девушкой, еще так недавно едва знакомой ему.
...Через две недели Клава вернулась в столовую. На ее месте уже орудовала шустрая востроносенькая девушка. Шеф-повар не выразил особой радости по поводу возвращения Клавы, равнодушно осведомился, чем она болела, и сказал, что завтра она может снова приступать к работе. Востроносая с сердцем швырнула тарелки на стол и заявила, что уходит немедленно. Вся эта сцена произвела на Клаву очень неприятное впечатление. Не то чтобы она считала себя незаменимой поварихой, вовсе нет, но все же ее больно кольнуло явное безразличие шеф-повара. Было очевидно, что в его глазах и Клава и только что принятая девушка почти равноценны.