– Игоре-ек!.. Не уходи от нас!.. Возвращайся!..
– А вот и вернусь! – заорал Игорь и стал вылезать из гроба.
Углев, стоя в трех шагах, смотрел с чувством жути на этот деревянный огромный предмет – в таком же когда-нибудь будет и он лежать. Игорь поозирался, подошел к учителю и облапил.
– Валентин Петр-рович, все нормально! Выпьем?
Им подали два стакана, и они выпили: Валентин Петрович глотнул красного вина, а Игорь вновь хватил до дна водки. Как он не помрет от столь долгого пьянства? Молодость.
– А мы вас, Валентин Петрович, отселим за наши участки, – вдруг словно вспомнил Игорь, жуя бутерброд с черной икрой, которая сыпалась ему на пиджак из тонкой дорогой английской шерсти. – Этот домик сожжем, а вам построим лучше. Могу из мрамора.
– Зачем?
– Как зачем? Лучше будет, лучше. А тут корт для тенниса поставим. И вообще… не хотите вы дочь нашу, в натуре, замуж за вашего американского ученика… Если для этого надо золотую медаль, я нарисую.
“При чем тут золотая медаль, да и как можно? – хотел было спросить
Углев. – Она же не тянет на золотую”.
– Есть приемы, – Игорь продолжал жевать, как птенец, широко открывая рот с ослепительными острыми зубами. – Администрации города нужна головная боль? Нет. Обесточим завод, где директором работает зам мэра-хера. Больницу лишим воды. – Он заерзал и завизжал, словно его щекотали. – Снотворного в водоканал, усыпим город… устроим царство сна… вынем золотую шоколадку из сейфа и вручим! – и, заглядывая в глаза Углеву, вдруг совершенно, показалось, трезво и зло выпалил: -
Шутка! Она должна поехать в Европу типа конкурентоспособной! У вас есть еще месяц, поняли?
26.
“Знаешь, сегодня утром за чаем, глядя на старые ложечки, на стену, на раму окна, на обыденную нашу жизнь, я совершенно вдруг спокойно смирился с тем, что теперь уже скоро умру”.
“Зачем?”
“Что зачем?! Спроси у кислорода, который сжигает все живое”.
“Зачем смиряться, говорю. Гёте сказал: умирает тот, кто устает от жизни. Ты устал? Устал и от меня?”
“Во-первых, Гёте сказал не так. Умирает тот, кто боится дальше жить.
От тебя я устать никак не могу, я тебя люблю… ты это знаешь…”
“Ты мне это когда-то говорил”.
“Но я когда стихи читаю, я же об этом говорю. Анненского, например…
Среди миров, в мерцании светил
Одной звезды я повторяю имя…”
“А как насчет страха?”
“Я насчет бессмысленности. Слишком мал процент удачи. Машина нового государства пережевывает с хрустом…”
“У нас есть государство?”
“Я и говорю. Воровская малина под флагами демократии. Им образованная молодежь не нужна, ибо редкий случай – наши воры под покровительством иных государств”.
“Но солнце всходит и заходит…”
“Надеешься, что жизнь победит, как трава из-под асфальта? А если нас превратили в сырьевой придаток Запада, если к нам везут отработанную атомную грязь… отравленная нация перестает воспроизводить себя. Нас через десять лет будет на десять миллионов меньше. И дальше по геометрической прогрессии”.
“И что же теперь, ложиться, закрывать глаза?”
“Я работаю”.
“Но с такой кислой миной нельзя работать!
Сотри случайные черты -
И ты увидишь – мир прекрасен!
Кого убедишь? И есть же вокруг еще божьи творенья. Птицы, деревья, пчелы… рыбы…”
“Львы. Так у Чехова?”
“Да, да! Их тоже предадим?”
“Без нас они выживут!”
“На выжженной нами земле? Сразу исчезнут. Мы что, как тот Геббельс, что, кроме себя, и жену, и малых детей отравил?”
“Всех жалко, Маша. А нас, пытающихся новое поколение образовать, еще жальче… Живем химерами, странными надеждами…”
“Но, Валя, что-то меняется! Уже пишут, что остановят поток новых учебников…”
“Старый учебник Щербы по русскому языку не переиздадут. И алгебру
Киселева. А вот в Израиле именно по этому учебнику учат детей.
Потому что там государство – для себя”.
“Я как историк никогда не поверю, чтобы у нас наверху не осталось ни одного, хотя бы тайного патриота. Россия и не через такие унижения и разор проходила!”
“На это надеяться – все равно что в Бога верить”.
“А ты не веришь?”
“И верю, и не верю. Хоть и крестила мама. Столько пудов яда выпить…”
“Но водкой этот яд из крови не выведешь. Не пей больше”.
“А я пью?”
“После таких разговоров ты начинаешь тихонько прикладываться…”
“Нету денег, Маша”.
“И слава богу. И давай… давай, мой дорогой, держись… У тебя есть десяток умных, талантливых, непродажных учеников?”
“Десяток? Да уж наверно”.
“Это очень много. И я думаю, у других хороших учителей России тоже найдется по десятку. Кто-то из великих говорил: достаточно десятка гениальных храбрецов… Ай-ай-ай, сзади никого нету? Я ничего не говорила! Лучше прочти мне что-нибудь”.
“Я к ней вошел в полночный час.
Она спала, – луна сияла
В ее окно, – и одеяла
Светился спущенный атлас.
Она лежала на спине,
Нагие раздвоивши груди, -
И тихо, как вода в сосуде,
Стояла жизнь ее во сне”.
“Дай вытру тебе слезки. Не знаю, как ты, а я тебя люблю”.
Вечные эти их разговоры, часто вслух, а иной раз и молча…
27.
Кроме “Словаря местной публики”, на коем подчас разговаривают новые темные власти России, Углев собирал, правда бессистемно и лишь время от времени, словарь местного крестьянского говора. Эту затею поддержал один из лучших его выпускников, биофизик профессор Сережа
Ворфоломеев, к которому несколько лет назад Углев заглянул в гости по случаю приезда в Новосибирск на конференцию учителей. Сам Сережа только что вернулся из Лондона, где читал в двух университетах лекции по экосистемам.
На квартире у Сережи вся прихожая и кабинет по стенам в несколько этажей заставлены книгами, но что это за книги? Тимирязев, изданный в начале ХХ века, Дарвин в тряпичной обложке с облупившимися бронзовыми буковками на корешке, Вернадский, Вильямс, И. Шкловский, современные издания философов России: Соловьева, Бердяева, Ильина… рефераты, монографии – метровыми слоями… и снова труды ученых:
Тимофеева-Ресовского, Шредингера, Медникова… а где же художественная литература?
– Вот, – с иронической улыбкой (это у него защитная реакция) кивнул
Сережа на пару полок прямо над рабочим столом. И Углев увидел томики писателей, которых в свое время прозвали “деревенщиками”: Абрамова,
Астафьева, Белова, Личутина, Распутина… несколько сборничков поэтов:
Рубцова, Цветаевой, Мандельштама… и снова книги певцов деревни:
“Лад”, “Последний поклон”, “Прощание с Матёрой”…
– У физиков еще более узок интерес, – хмыкнул Сережа.
– В каком смысле?
– Ближе к пшану, – весело сломал слово профессор. – У меня хоть
Трифонов стоит.
А где же писатели, казалось бы, более близкие языком, сюжетами современному ученому? Где Аксенов, Гранин, Солженицын, черт побери?
Но поговорить не удалось: распорядок работы на конференции был очень плотный, едва успели выпить по рюмочке настойки, и Сережа отправил своего учителя по назначению на служебной машине.
Уже вернувшись в Сиречь, Углев часто задумывался, почему, в самом деле, для интеллигенции, такой изысканной, как Ворфоломеев, сегодня ближе не книги о физиках, например, или диссидентах – а ведь еще недавно!.. но – о сельской жизни. По закону маятника, после двадцатилетнего забвения, – новая мода? А не потому ли, что, если даже ты, физик, математик, родился в городе, у тебя деды и бабушки оттуда, из деревни? И когда видишь эти повести со слегка выспренними, назидательными названиями, что-то все же сладостно точит душу? И, глядя мексиканские и бразильские сериалы по ТВ с музыкой и сентиментальными страстями, вспоминаешь наших “Кубанских казаков”, над которыми еще вчера смеялся, а сегодня иными глазами оцениваешь? Да, сказка, сказка, рожденная нищим советским народом, который, однако, не успел забыть общинной жизни до революции, с церковью, песнями, обрядами, с высокой нравственностью…