Потом, примерно через час, папа:
– Как дела? Мне кто-нибудь звонил? Ясно… Вытащи ключ из двери, а то мы с матерью не попадем в квартиру: тебя ведь не добудишься!
Потом опять мама:
– Почему ты не спишь? Спала уже? Ты поужинала? Газ перекрыла? Ключ вынула?
И я, как луноход, переработав информацию, выполняю заданную программу. А в общем, мне даже нравится побыть одной. Я не люблю темноты, это у меня с детства, поэтому первым делом зажигаю повсюду свет. Потом достаю свой проигрыватель и кручу пластинки. У меня есть свои любимые: «Романс» Шостаковича в исполнении ансамбля скрипачей, Вертинский и артисты цыганского театра. Я могу их слушать без конца. Маму это удивляет, а папу сердит. Сегодня их нет, и я могу делать что хочу. Я достаю свои работы и расставляю по всей квартире. Получается вроде выставки. Это выставка без зрителей, для меня одной…
Оказывается, я довольно много сделала за полгода!.. Есть несколько удачных портретов. Кажется, я начинаю понимать, почему мне не удаются натюрморты. Я все немного утрирую, и в портретах чувствуется юмор. Мое, авторское, отношение. А в натюрморте юмор, ирония невозможны. Ну как написать иронический апельсин?!.
Мои размышления прервал телефонный звонок. Это Нина. Ей очень нужно со мной поговорить. Она звонит из автомата. Здесь, на углу.
– У тебя кто-то есть? – спрашивает она. – Честное комсомольское? Я в таком виде!.. А чей это голос?
– Вертинского, – говорю я. – Сейчас выключу…
Мне нравится эта песня, и я хочу ее дослушать.
Свои работы я успела убрать и спрятать в папки, и ничто не напоминает о недавней выставке.
Над ро-зовым мо-рем
Вставала лу-на,
Во льду зеленела
Бутылка вина.
И плавно кружи-и-лись
Влюбленные па-а-ры…
Я кружусь по комнате, подпевая Вертинскому, и перед глазами отчетливо встает тот осенний вечер, и свадьба, и Нина в белом платье, и троюродный дядя, который танцевал, как шахматный конь…
Все же вспомнила про меня. Больше месяца прошло с тех пор! Хороша подруга! Сейчас я ей выдам!..
Но вот она входит, и едва я вижу ее знакомую пуховую шапочку и круглое, румяное с мороза, лицо, как вся моя злость проходит.
Она в клетчатой юбке и красной шерстяной кофточке, такая привычная, своя девчонка.
– Ну, как ты живешь? – говорю я. – Есть хочешь? Ну, тогда чаю…
Это у меня мамино. Кто бы к нам ни пришел, – сразу кормить. Мама говорит, что дала себе такой зарок в студенческие годы, после того, как в одном доме ее не догадались пригласить к столу. А время было послевоенное, трудное. Вот тогда мама и дала зарок, что из ее дома – если у нее будет когда-нибудь дом, – никто не уйдет голодным.
Ужинать Нина не хочет. И чаю не хочет. Ну, так и быть, за компанию. Брось, давай, какой есть! Ну, завари свежий, пожалуйста!.. Гера, между прочим, тоже любит хороший чай…
– Ты его отучила? – спрашиваю я. У меня ответственный момент: я насыпаю чай в сполоснутый кипятком чайник. Нина мне не отвечает. Обернувшись, я вижу, что она плачет, закрыв лицо ладонями.
– Я уже три дня живу у мамы, – говорит она сквозь слезы. – Мы поссорились…
– Насовсем? – Я просто не могу поверить, что это всерьез. Мне кажется, Нина сейчас засмеется и скажет: «Шютка!»
– Не знаю, – говорит Нина. – Если бы он хотел помириться…
Слезы бегут сквозь ее пальцы и падают на стол. Плачущую Нину я видела когда-то в школе, классе в седьмом. Тогда она плакала из-за двойки по алгебре, и мне не было жалко ее, а даже немного смешно. Теперь я смотрю на Нину, и мне самой хочется плакать. И я ненавижу Геру с его снисходительной улыбкой. Нет, первым мириться он не станет!
– Ну и черт с ним! – говорю я. – Плюнь на него…
Нина отнимает ладони от лица. Заплаканные глаза смотрят светло, удивленно.
– А ребенок? – говорит она.
– Какой ребенок?
– Наш, – говорит она, и в ее голубых глазах возникает подобие улыбки. – Разве я тебе не говорила? Врач говорит, что уже два месяца… Мы с Геркой давно, а свадьба – это так, для родственников…
Новость, что Нина ждет ребенка, поразила меня гораздо больше, чем известие о ее свадьбе и о том, что они с Герой поссорились. Все отступило перед этой новостью. Теперь я вижу, что Нина изменилась. Что-то новое появилось в ее лице. Какое-то другое выражение… Значительное и мягкое. Я пытаюсь представить себе Нину с ребенком на руках. Перед глазами встают все известные мне мадонны с младенцами: «Мадонна Литта», и «Мадонна Грандука», и «Мадонна Конестабиле», и «Мадонна с длинной шеей», и моя любимая «Мадонна с цветком»…
– Я хочу мальчика, – говорит Нина и улыбается. – Я уже имя придумала – Прохор, Прошка… Редкое, правда? Маме не нравится, а по-моему, здорово. В конце концов это мое дело, как его назвать…
– А Гера какое хочет? – спрашиваю я.
– Гера… – говорит Нина и умолкает. Ее глаза опять наливаются слезами. – Гера вообще ничего не хочет… Никаких детей. Он на мотоцикл деньги копит, даже шлем уже купил… Представляешь? Мотоцикла еще нет, а шлем есть! Напялит и ходит по комнате, как дурак!
– …«Мотоциклисты в белых шлемах, как дьяволы в ночных горшках», – говорю я.
– Это откуда? – спрашивает Нина. Она не сильна в поэзии.
– Вознесенский, – говорю я. – Андрей Вознесенский.
– Экстазно! – И Нина повторяет, запоминая: – …«Как дьяволы… в ночных горшках…»
Я люблю стихи Вознесенского. Я даже с родителями как-то поспорила из-за него. Папа сказал, что в стихах Вознесенского много пустозвонства и что они плохи даже с архитектурной точки зрения – неэкономны, разболтанны и с ненужными украшательствами… Папа намекал на то, что Андрей Вознесенский окончил архитектурный, где учились когда-то мои родители. Может быть, папа не прощает Вознесенскому, что он изменил профессию.
– Единственно, чему повезло в этой истории, – заключил папа, – так это архитектуре!..
– Неизвестно, – сказала мама. – А если в нем погиб наш советский Корбюзье?.. Это поэт молодых, – сказала она, – а также тех, кто любит острые ощущения, цирк…
– Ты тоже любишь цирк…
– Но не в стихах!.. В стихах мне гораздо дороже мысль, чувство… «На свете счастья нет, но есть покой и воля…» Или это: «Задыхаясь, я крикнула: „Шутка, все, что было. Уйдешь – я умру…“»
– «Шютка», – привычно сказала я, вспомнив Нину. И мама рассердилась: она не любит, когда ее перебивают. Она не хотела продолжать, но я упросила ее. И тогда она досказала то, что думала по этому поводу. Она думала, что Вознесенский сам придет с годами к другим стихам.
– Знаешь, чем меня в юности потряс Пастернак? Мне было тогда, как тебе… «„Тише!“ – крикнул кто-то, не вынесши тишины…» Это из «Лейтенанта Шмидта», когда его казнят…
Я люблю спорить с мамой. Верней, с мамой можно спорить. С отцом спорить опасно: он слишком категоричен и не терпит иных мнений. Мне кажется, он совсем не стремится понять другого человека…
Нина ушла почти веселая. Я не удержалась и рассказала о троюродном дяде, который танцевал, как шахматный конь. Ну, она и покатилась. «Ермакова, смеяться будете за дверью!»
– Я не Ермакова, – сказала Нина. – Я Денисова.
Когда родители приходят из гостей, я уже лежу в постели. Я слышу щелканье ключа и недовольный голос папы:
– И, конечно, всюду свет! И голос мамы:
– У нее кто-то был…
Это она увидела наши чашки на столе, – я их забыла убрать. Я стучу в стенку, и мама заглядывает ко мне.
– Ты зайдешь? – спрашиваю я.
– Сейчас, – соглашается она. – Только переоденусь.
Каждый вечер, перед сном, мама заходит ко мне, чтобы пожелать мне спокойной ночи. Я подвигаюсь, и она садится на краешек моего дивана.
Это час наших бесед. Иногда за целый день не удается сказать двух слов: мама – в своем Моспроекте, я – в институте. Но даже в свободные дни, когда мы проводим вместе много времени, традиция остается в силе.