Литмир - Электронная Библиотека

— Что хочешь сказать ты нам? Царевич, не поднимая лица, ответил тотчас:

— О прощении молю едином и о даровании жизни мне, недостойному.

Голос Алексея выдал волнение. Царь задышал часто. Минуту или две только и слышно было его дыхание. Наконец сказал:

— Я тебе дарую то, о чём просишь, но ты утратил право наследовать престол наш и должен отречься от него торжественным актом за своею подписью.

Голос Петра под сводами эхом отдался: «…своею подписью». Как гвозди вколотил он те слова.

Царевич молчал. Шафиров суетливо к нему кинулся с пером в руках.

Царевич стоял недвижимо. В зале не было человека, который бы дыхание не задержал.

Алексей впервые, как вошёл в залу, посмотрел в лицо отцу и сказал:

— Согласен и акт сей подпишу.

Шагнул к стоящему чуть поодаль от трона столу, выхватил из руки Шафирова перо. И долго-долго, как переламываясь, клонился к бумаге.

Наконец перо коснулось акта, и буква за буквой, словно глыбы ворочая, царевич начертал: «Алексей». Выронил перо из пальцев ослабевших. И шум вдруг пошёл по зале. Заворчали родовитые, как воронье на башнях кремлёвских в час предрассветный. Глухо, с болью.

Царь обвёл залу взглядом. Все смолкли.

— Зачем не внял ты моим предостережениям? — спросил Пётр царевича. — И кто мог советовать тебе бежать?

И вновь в зале дыхание затаили. Понятно было: назовёт имена царевич и каждого названного к плахе приговорит.

Алексей качнулся к Петру и на ухо ему шепнул что-то. Царь встал, шагнул к малой дверце за троном. Алексей пошёл за ним следом…

Из Кремля знать разъезжалась, как с похорон. И слова друг другу никто не хотел сказать, взглядами обменяться боялись. Садились в кареты, устраиваясь от оконцев подальше, лица мрачные, в глазах скука.

— Трогай!

…В тот день царевич назвал Петру два имени: Александра Кикина и Ивана Афанасьева.

Март едва начинался. Но хотя и говорят о нём: марток — надевай семеро порток, — в тот год покатил март на тепло.

В Преображенском снег пожух, осел и меж сугробов ручьи показались. Земля по-весеннему запахла. Свежо, сладко. Вдохнёшь — и вроде сил прибавится. Но к запахам, людям на радость дарованным, в ветерок весенний кисленькое вплеталось. А кто в Москве не знает, как кровь пахнет? Так уж повелось, что к запаху кровушки острому привыкают здесь, едва от материнской титьки оторвавшись. Крестились люди, мимо Преображенского проходя:

— Спаси, господи, и помилуй…

Четвёртую неделю в Преображенском шёл розыск. Вели его Ушаков да Шафиров с Толстым. Были и другие в розыске, но самые тайные дознания Пётр поручил тем троим. Не хотел, чтобы молва далеко шла, а в них был уверен: ежели и услышат, что знать иным не нужно, то оно тайным и останется.

Александра Васильевича Кикина привезли из Петербурга вместе с Иваном Нарышкиным, Авраамом Лопухиным, Варварой Головиной и князем Долгоруковым.

Кикина из саней к Ушакову да Шафирову с Толстым потащили. В подклети Преображенского дворца, где когда-то стрельцов пытали и где крючья и петли железные, хотя и ржой схваченные, ещё крепки были, Петром назначенная комиссия вопросы Кикину и задала.

Кикина приволокли в цепях. К ногам Ушакова толкнули. Упал Александр Васильевич, цепи загремели. Поднялся на колени, лицо в слезах.

— Плачешь? — спросил Ушаков. — Что же раньше-то не плакал?

Сидел он без парика, глаза варёные. Не спал третьи сутки. Устал гораздо.

Кикин молвить что-то хотел, да не мог: спазма горло сжала.

— Собака! — крикнул Ушаков, замотав щеками. — Собака!

Пнул Кикина в грудь. Тот покатился к стене.

Ежели Пётр Андреевич Толстой не торопясь запрягал, но быстро ездил, Ушаков сразу же хомут набрасывал и супонь затягивал до хруста в позвонках, а уж погонял — ноги не успеешь переставлять.

Кикин лежал под стеной, как мешок с тряпьём. Всхлипывал.

Васька, мастер заплечный, знака не дожидаясь, подступил к Александру Васильевичу, на руки петлю накинул и с полу предерзко поднял на дыбу. Дёрнул за верёвку — руки из плечевых суставов у Александра Васильевича с хрустом вылетели, и, охнуть не успев, закачался он под сводом. Васька на ноги хомут ему пристроил и бревно навесил. Отошёл в сторонку, руки за спину заложил.

От гоньбы такой Пётр Андреевич поморщился. Шафиров нагар со свечи снимать начал: тоже, видать, не по себе ему стало. Ушаков к Кикину подступил.

— Ну, — сказал, — поговорим?

Кикин только воздух ртом ловил. Очухаться не успел. Больно быстро всё началось, так-то и Ромодановский Фёдор Юрьевич не спешил.

— Вася, — сказал Ушаков тихо.

В воздухе кнут просвистел. С хрястом влип в тело. Кикин взвыл, рванулся. Но куда рваться-то? Верёвки крепкие в Преображенском были.

На ступеньках, что в подклеть вели, каблуки застучали. Кто-то невидимый поскользнулся, но удержался и опять застучал по ступенькам. Толстой по шагам узнал — царь идёт. Махнул рукой Ваське:

— Постой.

Тот кнут опустил. Пётр вошёл и сел у лестницы на дубовую лавку. Ушаков повернулся, взглянул на царя вопросительно, но Пётр в ответ губы сжал, а словом не обмолвился. В наступившей тишине слышно было, как всхлипывает, захлёбывается слезами Кикин на дыбе.

— Вася, — позвал Ушаков.

Но ещё и кнут не просвистел, Кикин закричал, содрогаясь:

— Буду, буду говорить! Спрашивай!

И опять захлюпал носом. Шафиров и Толстой оживились. Дьяк, сидевший с краю стола, обмакнул перо в чернильницу, насторожился над бумагой.

— Скажи-ка нам, — начал Шафиров, — был или не был меж тобой и царевичем разговор о том, чтобы ему от престола отказаться и в монастырь уйти?

Кикин, выгибая грудь, голосом плачущим ответил:

— Был, был… Вины в том не вижу.

— А и другое скажи, — продолжал Шафиров, — были ли говорены тобой слова поносные, что-де клобук не гвоздём к голове прибит и ещё неведомо, как дело сложится, а то, мол, можно и из монастыря выйти и на трон сесть?

Пётр на лавке придвинулся ближе. Кикин башкой замотал.

— Врут, не говорил я тех слов.

— Свидетельство есть, что слова те были тобой говорены, — твердо сказал Ушаков,

— Врут, врут! — закричал Кикин, брызгая слюной. Ушаков Ваське кивнул, и вновь просвистел кнут, влепился в тело. Кикин голову закинул, закричал:

— Говорил, говорил!.. Пётр ещё ближе подсел.

— А ведь из того, голубок, следует, — сказал Толстой, — что против воли царской ты шёл и загодя заговор против особы его высокой готовил?

Вот так вопросики Андреевич ставил! Головы они стоили. И Кикин понял это. Забился на верёвке, но Заська ногой на бревно стал, и тело Кикина вытянулось струной.

Тяжёл был кат, хотя и без брюха.

— Ну, — подступил к Александру Васильевичу Ушаков, — отвечай!

— Бейте, бейте!.. — закричал Кикин, — Царевича я жалел!

— Себя жалел, — прервал Ушаков, — дорогу тропил свою и против царя умысел имел.

— Хе-е, — выдохнул кат открытым ртом, и кнут, срывая чёрные лохмотья паутины с потолка, упал на спину Александру Васильевичу. Того вперёд бросило.

— Хе-е. — и второй удар рассёк, разорвал кожу.

— Хе-е…

У Кикина, казалось, глаза выскочат, он разинул рот, но крика уже не было. Хрип лез из горла.

— Хе-е…

Пётр поднялся с лавки и шагнул к лестнице. Секунду помедлил и, так ничего и не сказав, пошёл вверх. Нагнул голову: свод низок был, не по его росту.

Поднимался по ступенькам, а за спиной хрипел, выкрикивая слова, Кикин. Но Пётр слов тех не слушал. Не нужны ему были теперь слова.

Месяц шёл розыск, и царь всё больше и больше понимал, что отказ царевича от притязаний на трон, подписание самого акта, изданный манифест об отречении от престола ничего не решили. Казнили уже не одного. Казнят Кикина, и много ещё голов на плахе будет отсечено, но тем только напугали старые роды. И всё.

«Как зверь стреляный, глубже они спрячутся, а всё же их сила будет, — думал Пётр. — Вон Кикин как сказал: клобук не гвоздём к голове прибит. А акт? Манифест? Бумага… Разорвут и отшвырнут в сторону».

72
{"b":"587124","o":1}