Лопухин провякал:
— Поговорить оно можно. Люди есть…
А Кикин поддал жару — знал, как расшевелить:
— Алексей-то, наследник, в своё время вспомнит, кто ему помощником был. Разумеешь?
«Разуметь-то я разумею, ты за дурака меня не считай, Александр Васильевич, — думал Лопухин, глядя на узенькое личико Кикина, — но вот вперёд высовываться не хочется. Как бы по переднему дубиной не двинули. Переднему всегда больше достаётся».
А Кикин ещё поддал:
— Всё кумпанство Алексеево поговаривает: пора, мол, и нам наследнику помочь. На тебя смотрят. Ты ведь у нас других-то местом повыше.
— То известно, — опять приосанился Лопухин.
«Дурак ты, дурак, — подумал Кикин, — оглобля… Ну да сейчас не до того, чтобы местами считаться. Дело надо сделать, а там уж сочтёмся».
Но сказал другое:
— О царёвой болезни надо известить людей. Пусть знают. Кое-кто хвост прижмёт. О будущем помыслит.
Лопухин опять глаза скосил на окно: «Эх, разговор… разговор опасный».
О том, что Петру вновь неможется, а в Петербурге и в Москве беспокоятся о наследнике престола, Алексей узнал от приставленного к нему цесарским двором секретаря Кейля.
Царевич жил теперь в Неаполе, в средневековом замке Сант-Эльм. Жил довольно. В город выезжал, по заливу на золочёной лодочке катался, и слуг при дворце было как в боярском доме в Москве — и не поймёшь, зачем столько-то. Пузы, что ли, растить.
Секретарь Кейль — хорошо воспитанный, из почтенной дворянской семьи молодой человек — сообщил ту новость скорбным, слегка приглушённым голосом. Наследник русского престола, выслушав, встрепенулся всем телом, вспыхнул лицом и опустился в кресло.
Кейль не подал виду, что угадал мысли царевича. Секретарь поклонился и вышел, притворив за собой дверь. Кейль не ошибся: царевич чуть в ладоши не ударил, услышав о болезни Петра. Удержался вовремя. «Пётр-то отец мне, — подумал, — неприлично весёлость выказывать».
Кейль постоял с минуту в коридоре у дверей и услышал то, что ждал. За дверью громко, торопливо простучали каблуки наследника. Секретарь бледно улыбнулся: «Не удержался-таки царевич, побежал поделиться радостью со своей дамой». Кейль прикрыл глаза и прошёл в свой кабинет. Тихо прошёл, неслышно.
Алексей бежал, ног под собой не чуя. Скорее, скорее, через три ступеньки перепрыгивал по лестнице. Дыханье в груди стеснилось. Вбежал к Ефросиньюшке, схватил её за руки, завертел по комнате:
— Ефросиньюшка! Чую, чую, скоро в Москве будем! — Голос у Алексея звонкий, каким давно не был. Лицо пунцовое. — Радость!
Ефросиньюшка встала посреди комнаты как вкопанная.
— Да в чём дело-то?
Алексей склонился к ней, шепнул, задыхаясь:
— Известие есть — батюшка болен, у бояр в Питербурхе да Москве только обо мне и разговору. Знал я, знал — друзей у меня много. Отцу то было неведомо. Вот как ошибался он! Ну, приедем! — И опять закружил любимую по зале: — Вот уж радость так радость!
А ноги у Алексея сами так и ходят и каблуки притоптывают. Плясать-то наследник умел. В кумпании его плясунов было много, научился.
— Возьми платочек! — крикнул Ефросиньюшке. — Пройди кружок для души!
Ефросиньюшка застеснялась. Плечиком приподнятым лицо загородила.
— Ну же, ну, — просил Алексей, — порадуй!
И Ефросиньюшка послушалась. Вытащила из карманчика шитый платочек и пошла, пошла по зале. Высокая, тонкая, красивая. Шла — как по воздуху летела. Руками взмахнула плавно, подняла их над головой. Загляденье!
У Алексея глаза загорелись. Крикнул:
— Ну, милая, удружила, нет тебя краше!
А Ефросиньюшка всё плыла и плыла по зале. То приближалась, то уходила в дальний угол и опять плыла к царевичу, волнуя гибкостью стана, маковым цветом молодого лица.
В тот вечер Алексей приказал подать вина что ни есть лучше, стол накрыть на открытой галерее, выходившей на залив. От счастья у Алексея кружилась голова. У бога по ночам просимый миг, казалось, вот-вот придёт.
Стояла вершина мая. От подножья замка террасами цветущие деревья спускались к морю. Ветер заливал галерею медовым ароматом цветов.
Первым к столу вышел секретарь Кейль. На белоснежной скатерти в свете свечей огнями играл тонкий хрусталь бокалов, тускло поблескивало старое серебро. Слуги тихо переговаривались, хлопоча о своём, ровно горели свечи.
На галерею вышла Ефросиньюшка, за ней царевич. Кейль встал. На Ефросиньюшке французское платье с широкой юбкой, прошитой золотыми нитями. Плечи открыты, на пальцах, на груди — камни. Ефросинья протянула руку Кейлю для поцелуя.
Царевич был необычайно оживлён. Кейль хотел было обратить его внимание на красоту залива, но наследник русского престола взял в руку бокал. Как всегда слегка косноязыча, он заговорил первым:
— Кейль, вы принесли сегодня наиважную новость. Выпьем за послание из Питербурха.
Алексей осушил бокал до дна. Кейль подумал: «Наследник престола опять не сдержан в вине». Но секретарю было строго-настрого приказано молчать и слушать. И он слушал.
Наследник неловко потыкал вилкой в тарелку и вновь протянул руку к бокалу.
За дни, проведённые в Сант-Эльме, лицо царевича загорело под солнцем, округлилось, и он казался сейчас как никогда здоровым. Но всё же длинные, сухие пальцы, держащие бокал за тонкую ножку, чуть вздрагивали, выдавая нервное напряжение.
Наследника сегодня, казалось, распирало желание говорить и говорить. И он говорил вволю:
— Приду царём на Москву — Питербурху не быть. Разрушить и срыть с земли велю сей град. На месте гибельном стоит он, и жить там негоже. Жить буду в Москве зимой, в Ярославле летом. Славна земля ярославская… Сухая, песчаная, с дубравами и березняками бескрайними.
Ефросиньюшка медленно крутила в пальцах серебряный ножичек. Через стол взглядывала на залив. По лицу её скользили тени. «Северная Венус», — подумал Кейль, но слов Алексея не пропустил. Кивал головой:
— Да, да… очень интересно.
— Со шведами мир установлю. Нововладения приморские ни к чему. Земли в России много. Ссориться из-за неё с сильным соседом не резон. Торговля морская — выдумка батюшкина. Купцам, а не царю ею заниматься. Царю сие зазорно.
— Да, да, — вставил осторожно Кейль, — жить надо для удовольствий. Мне говорили, что в России забывают о том.
Но наследник не слышал секретаря. Говорил Алексей, уперев взгляд в белую скатерть, на собеседников не взглядывал, и, как понял Кейль, говорил для себя.
Кейль повторил:
— Многие философы мира, величайшие умы утверждали: жизнь только тогда имеет смысл, когда она радость. В посвящении себя радости наслаждений видели они единственный путь.
Выпито было много.
Алексей неожиданно встал, сказал Кейлю:
— Велите заложить карету. Хочу в город.
— Час поздний, — начал было Кейль, но наследник упрямо нагнул голову, и секретарь понял: какие-либо резоны к возражению искать бесполезно.
— Как прикажете, ваше высочество, — склонился он. Через четверть часа из ворот замка Сант-Эльм выехала открытая карета. Четвёрка белых лошадей, звонко выстукивая подковами о дорогу, понесла её к городу, раскинувшемуся внизу, у моря.
Алексей, склонившись к Ефросиньюшке, что-то говорил ей так тихо, что сидевший на переднем сиденье Кейль не разбирал слов. Неожиданно наследник громко спросил:
— Что там?
И показал вытянутой рукой вперёд. Кейль приподнялся на сиденье, вглядываясь в плясавшие на дороге огни. Улыбнулся и, оборотясь к спутникам, пояснил:
— Неаполитанцы — самый весёлый народ в мире. То, вероятно, праздничный карнавал.
Сейчас же до них донеслись пение, радостные голоса. Кони сбавили шаг. Карету окружила толпа. Девушки в ярких нарядах, парни в широких шляпах, с гитарами, люди в плащах, с пылающими факелами. Все пели, плясали, шутили.
Алексей живо повернулся к Ефросиньюшке и, перекрывая шум и голоса, крикнул:
— Вот как кстати!
Громко засмеялся, но вдруг лицо его исказилось страхом. Упираясь руками в колени Ефросиньюшки, он сунулся вперёд, затем отпрянул в угол кареты и даже не крикнул, а прохрипел, словно его схватили за горло: