— Может, государь, на зайчишек съездим? — предложил Годунов; — Пока снег неглубок, пока следы заметны. Завтра.
— Не люблю откладывать! — воскликнул царь. — Едем сегодня. Инако закис я тут совсем.
Не прошло и часа, как лошади были собраны, гурьба ловитчиков наготове. Царь вышел во двор, сказал Годунову;
— Куда такая орава? Чай, не на медведя идем. Бери пятерых — хватит.
До леса доскакали быстро. Царь ехал впереди, Годунов скакал рядом, стремя в стремя. Погода выдалась отмен-ная — небесный свод вымыт, будто перед праздником. Над землей струилась освежающая ветренная влага. Когда въехали в лес, их объяла благоговейная тишина. Еловые и пихтовые лапы под снеговыми шапками чуть покачивались. Иван попридержал коня, поехал шагом.
— Боже мой! Какая лепота. Пожить бы, Бориско, еще столько же, а?
— Поживешь, государь. Полсотни лет — это разве года? Вон на Никиту-боярина погляди. Восьмой десяток разменял, а все еще на девок одним глазом косит.
— Про девок не говори, душу не тревожь. Я вон царицу из Углича жду и то боюсь. Немощь великую чувствую. И зависть меня гложет, Борисушко.
— Уж тебе ли, государь, завидовать. Все у тебя есть— богатство, слава, власть.
— А молодость? Цари, я полагаю, последнему молодому холопу завидуют.
— Не надо, государь. Зависть — самое последнее, ничтожное чувство. Завистников вокруг тебя великое множество, всех их знаешь ты, мерзость их очевидна. Стоит ли уподобляться им?
— Не любишь, видать, завистников?
— Мало того. Ненавижу. Нет на свете людей ничтожнее и зловреднее, чем завистники. В каких наичёстнейших, удачливых людях не ищут они порока? В каком премудром, талантливом деле не найдут они глупости аль бо бесполезности? Какого одаренного человека не закидают грязью, не очернят хулою? В любой победе находят черты злодеяния, всякому герою придумают унижение. Ибо завистник всегда злобно находит в одаренности человека скверну и хулу, дабы ими прикрыть пустоту свою, бездарность и немощность.
— Для чего говоришь это? Мне в упрек?
— Что ты, государь! Кому ты захочешь завидовать. Я говорю про недругов моих, чтобы ты, не дай бог, к речам их не прислушался. Уж не я ли радею тебе и государству твоему?! Уж не я ли отдал семье твоей все, что у меня есть, а что нажил? Ненависть бояр родовитых, зависть великую. И какие только слухи не сеют про меня. Что татарин я, двоедушен, злобен, мстителен и глуп.
— Неужто говорят такое?
— Только ли. У меня до сих пор не зажили раны, что получил я, защищая царевича Ивана, а по Москве пущен слух, будто я поссорил тебя с ним.
— Не надо, Борис... Даже небо хмуриться от сих речей стало...
— Не буду.
На лес, и верно, набежали легкие тучи, закрыли солнце. Пошел снег. Крупный, мягкий, падал он на землю, закрывая просеку, по которой ехали охотники, белесой пеленой. Ловитчики поотстали, их тоже не было видно. Речушка поперек просеки с мосточком на ней вырисовалась из белой мглы неожиданно. Две темные фигуры на мосточке испуганно прижались к перилам, а когда кони царя и Годунова гулко застучали по бревнам, упали на колени. Царь натянул повод, сказал:
— Встаньте.
Мужчина поднялся с колен, взглянул на царя, как-то значительно улыбнулся в широченную лохматую бороду. За ним поднялась женщина в длинной монашеской рясе, подпоясанной кушаком.
— Куда идешь, борода?
— Куда глаза глядят, Иван Василич. Пристанища ищем.
— Откуда знаешь меня?
— Встречались, государь. Под Казанью, да и во Свияж-ске.
— Не помню что-то.
— Князя Акпарса вспомни. Коло него мы с попадьей моей были. А зовут меня Иоахим.
— Это ты по лесным пустыням шлялся, черемис к вере приводил?
— Я, государь. И моя Палага.
— В гости зашел бы. Али торопишься?
Ешка пожал плечами.
— Вечером у ворот моих потолкайся. И приведут тя.— Царь тронул поводья, и кони двинулись дальше.
— Зачем он тебе, государь? — спросил Годунов.
— Недогадлив ты, Борис. Даве сказывал, что разведчиков твоих черемисы побили, а других послать некого. А он черемисские леса исходил вдоль и поперек.
— Прости, государь. Бродячим монахам не верю. Наврет три короба...
— Послушаем, поглядим.
Охота не удалась, но Иван был доволен. Прошла головная боль, он встретил Ешку, а тот напомнил ему времена казанского взятия, милые сердцу молодые годы. И оттого царь помолодел вроде.
— Мне у тебя вечером быть? — спросил Годунов, когда расставались.
— Не надо. Сестре скажи, чтобы меня ждала. Скажи, будут гости.
— Царевичу быть?
— Ему же бражничать нельзя. Пусть благовестом нас усладит.'
II
Ирина слова брата встретила с радостью. До того царь заходил к ней редко, все душеспасительные беседы вел, исподволь выведывал, что она знает, како мыслит. Теперь же брат посоветовал приготовить пир, поставить на стол хмельного. 'Значит, царь по-настоящему считает их дом своим семейным жильем, значит, обратилось его сердце к ней как к родной снохе. А она ведь втайне считала беседы царя проверкой и ждала: вот-вот придут к ней царские
слуги и поведут в монастырь, как уводили в глухие кельи первых двух жен царевича Ивана. А брат, уходя, посоветовал:
— Смелой будь. Государь покорных не любит. Он тебя в царицы прочит. Он знает: нам с тобой державой править, а не мужу твоему.
Ирина над словами брата думала недолго. Она сама понимала, что царицей быть придется. А надолго ли — от самой зависит. Если быть робкой, мягкосердной — затуркают бояре, да и сам царь любит смелых. Надоело ей улыбаться всем и каждому, пора и зубки. показать. Ума ей не занимать, решительность в ней с детства воспитана, в семье Годуновых росла. Здесь размазней не любили, растяп презирали.
Решила просто: буду с царем на равной ноге, пусть по-чувствует во мне будущую царицу. И по характеру, и по уму.
Уж и постаралась сношка, уж похлопотала. На столе чего только нет! И мясо, и рыба, и соления всякие. Брусника моченая, капуста пластовая, грибы. Брага, ренское вино, бесхмельное пиво. Сама Ирина оделась в лучшие свои наряды, уложила косы на голове венцом, в уши вдела колты янтарные, на грудь нити из жемчуга. А царевич уж на колокольне. Шутка сказать, царя благовестом тешить. И разливаются над кремлем звуки малых колокольцев, и рассыпаются перезвоны средних колоколов, падают, будто пудовые гири — тум-м, бум-м, — удары главного звона Ивана Великого. Ирина давно знает царя, она жила и воспитывалась во дворце, и случилось так, что с детства дружила с царевичем Федором. Видела она Ивана, правда, издалека, но часто. И постарел, и одряхлел он у нее на глазах. Но сегодня, когда царь вошел к ней в палату, Ирина удивилась. Иван Васильевич помолодел, изменился. Голубая бархатная мурмолка лихо сдвинута набок, глаза блестят, спина распрямилась, на плечах ладно висит малиновый парчовый кафтан, подпоясанный широким зеленым шелковым поясом. Как будто не было жестоких хворей, будто не сгибался царь над гробом царевича, не бил поклоны в Крестовой палате.
— Вот, Иринушка, принимай гостей. Это — отец Ефим, это — матушка Пелагея. Они со мною рядом Казань воевали. Ефим одевал кольчугу, брал меч, а матушка врачевала раненых. Об остальных их достоинствах после скажу.
Ешку и Палагу переодели. На космы натянута черная камилавка новая, ряса из сиреневого шелка, тяжелого, бухарского. Ежели такую рясу на базаре продать, то неделю в кабаке сидеть можно. На Палаге внакидку цветная шаль, сарафан и сафьяновые сапожки.
Ирина отвесила вошедшим глубокий поклон:
— Желанным гостям всякая хозяйка рада, а я так и совсем окрылена радостью безмерной. Садитесь к столу. Чем богата, тем и рада.
— Расскажи~ка, отец Ефим, о скитаниях своих, — сказал царь, когда выпили по ковшу браги и закусили.
Ешка сдул бражную пену с усов, сырой ладонью погла* дил бороду, начал говорить.
— С той поры, как князь Акпарс умер, начались мои походы.