Я мысленно представил себе этого юнца, его голые, гладкие ноги.
— Вы правы, он похож на школьника.
Она рассмеялась, на сей раз весело.
— О, здесь в школу ходят недолго. Зато очень долго служат в армии. Четыре года, и часть срока в Анголе[35]. Эта перспектива не радует его. И меня тоже. Но что делать, такая, видно, судьба.
Я смотрел на нее вопросительно. Она оглянулась по сторонам, потом сказала тихо и совсем просто:
— Он мой сын. Об этом никто не знает, кроме его родителей и меня. Теперь вы понимаете, почему я здесь живу.
Я не знал, что сказать. Она тоже молчала, но пристально смотрела на меня.
— Я никому про это не говорю. Но, увидев вашего друга, я так разволновалась, растревожилась… Поразительное сходство! Да и вы, наверно, сразу же заподозрили тайну.
И снова эта ее усмешка.
— Впрочем, тайна-то самая банальная. Но ведь и любовь всегда банальна, даже если она переворачивает всю твою жизнь.
Банальна? Нет уж, банальной ее никак не назовешь. Как, впрочем, и саму мою собеседницу с ее привлекательным диковатым лицом и темным отблеском зеленых глаз. Ирландка из Керри, она воспитывалась во французском монастыре близ Корка и покорила сердце американца, приехавшего, подобно многим своим соотечественникам, поклониться земле предков. И хотя ее собственное сердце молчало, свой шанс она не упустила.
— Когда знаешь, что рождена для большого чувства, что тебе за дело до любви других! Впрочем, он был не слишком требователен: старше меня на пятнадцать лет, вдовец. Молодая ирландка воплотила в себе ту мечту, что привела его на остров Валенцию. Я была такая же, как сейчас, разве что чуть посвежее: высоковата, угловата, что-то мужское в облике, как у многих женщин в наших краях, где мужчины грубые и слабые. Он решил, что нашел во мне The rose of Tralee[36]. К тому же, хотя дела его шли успешно, он изнемогал от скуки. В Нью-Йорке, в нашей квартире, и на вилле в Вермонте низким голосом с хрипотцой я пела ему ирландские песни. И ни о чем не жалела. Я ждала.
Она замолчала, и во взгляде ее засветилась грусть.
— Теперь мне иногда вспоминаются длинные изгороди из диких фуксий: жгуче-красные, как сердце, они пылали ярким пламенем среди утесов и торфяников. А здесь одни бугенвиллеи, они струятся ручьями: вода, а не пламя. Эти цветы не зовут к любви. Видите, я все еще чуточку сентиментальна.
Но дальнейший ее рассказ никак это не подтверждает. Американец не сразу женился на ней. Из-за угрызений совести: знал, что не может иметь детей. Ей до всего этого дела было мало, она жила ожиданием. Она ничего не рассказала мне о своих родителях: семья, скорее всего, была бедная, хотя дочь и воспитывалась в монастыре. Наконец американец решается, и они отправляются в свадебное путешествие, в круиз: Канарские острова, потом Азорские. И вот, на обратном пути, на палубе португальского теплохода она встречает молодого матроса…
— Он стоял спиной ко мне, склонившись над тросами. Невысокий, коренастый, стройный, стройным он остался и сейчас. Обернулся. Почему мы оба рассмеялись? Из-за моих волос, которые развевались на ветру так, что мне приходилось держать их обеими руками? Или потому, что мы оба были так молоды? Или из-за самой нашей непохожести, которая будила в нас любопытство, чуть ли не страх? Я заметила только белые зубы на загорелом, круглом, ласковом лице и бархатные глаза. И тогда я поняла, что час мой пробил — раньше, чем я себе назначала, и что это на всю жизнь.
Она замолкает, опустив глаза.
— Вы видели его сегодня днем в лесу. Жасинту. Он — отец мальчика.
И после новой паузы:
— Роковая любовь. Другой я себе и не представляла. В ирландском духе. Ирландцы фаталисты. У нас столько старинных легенд…
Из бара доносятся голоса, восклицания, взрывы смеха. Она окликает официанта, который проходит по холлу, заказывает два виски и продолжает свой рассказ глухим, монотонным голосом, порой в нем звучат саркастические нотки. Она насмехается над своей странной судьбой, не испытывая к себе ни малейшего умиления.
— В человеке, — говорит она, — с рождения заложено все, что с ним случается в жизни. А потому те, кто жалуется на свои несчастья, просто смешны.
По возвращении в Америку ей пришлось признаться мужу, что она беременна. Он принял это как должное, — ведь сам не мог сделать ей такой подарок, — и все же с грустью. Возможно, даже не из-за ее проступка и будущего ребенка — она не смогла скрыть от него, что страстно влюблена. Она осталась вдовой еще до рождения Жуана. Как-то вечером он возвращался на их виллу в Вермонте, других машин на шоссе не было, и вдруг — авария…
— Он был такой лихач. И тоже немножко сентиментален. Американцы рано стареют.
Она вернулась в Европу, в Португалию. Жасинту после смерти старшего брата уволился на берег и поселился на ферме, где когда-то трудились его родители.
— Вот и в моей истории, как в любой другой, не обошлось без покойников, — заметила она. — Только жизнь моя все равно не сложилась.
Она приехала сюда в Уржейрику, остановилась в этом отеле, тогда только-только построенном. Жасинту как раз надумал жениться. Она не стала его отговаривать, вскоре уехала, чтобы не мешать, и поселилась в Эшториле с ребенком и кормилицей.
Ее худощавое лицо темнеет, лишь поблескивают ее темные глаза.
И вскоре наступил момент, когда пришлось принимать нелегкое решение. Если бы она могла полюбить другого, с какой радостью она открыла бы объятия новому мужу. Но нет, ее сердце отдано — безвозвратно. Так что же делать? Лишить мальчика отца, оставить у себя, а потом, выдав за сына покойного супруга, отправить в колледж, как всякого американского ребенка?
— Этот мальчик — ниточка между Жасинту и мной, свидетельство нашей любви. А любила я одного только его отца. Люблю и сейчас.
Жена Жасинту приняла ребенка спокойно. Молодая крестьянка, смиренная, ласковая. У нее долго не было своих детей. И она привязалась к мальчику, несмотря на его трудный характер.
И снова ее обычная горькая усмешка.
— Жуан так никогда и не узнает, почему он такой: несговорчивый, нелюдимый, невеселый. Его младший брат и сестры ласковые, спокойные — в родителей. Впрочем, Жасинту совсем его не баловал. Он ему спуску не давал. Иногда бывал и несправедлив. Дитя любви. Любовь ведь раздражает мужчин, если она затягивается.
Последние слова она произнесла с иронией.
— А в общем-то мы были благоразумны, насколько это возможно. И осторожны. По крайней мере он. А я? В конце концов, у каждого своя голова.
Ее голос становится прерывистым, возбужденным, взгляд блуждающим. Она заказывает себе еще виски, выпивает залпом, закуривает сигарету за сигаретой и тут же тушит после нескольких затяжек. Я с трудом слежу за ее рассказом. Она вернулась в Америку привести в порядок дела и все ликвидировала. Купила ферму и земли. Жасинту с женой освободились от кабалы, которая в этой стране остается уделом очень многих. Теперь каждый наследник получит свою долю, и старший не будет иметь никаких привилегий.
— Мне кажется, — говорит она, — жизнь его сложится счастливей, чем если бы я оставила его при себе.
Это звучит как вопрос к себе самой. Невольно в ее словах сквозит нежность к этому мальчику — ее сыну. И вот она признается — голос ее слегка дрожит.
— Честно говоря, раньше я не задавала себе таких вопросов. Я думала только о Жасинту. Столько лет, отданных любви… Но годы идут…
Совсем сникнув, она сидела в кресле, но вдруг выпрямилась, вскинула голову, и ее худощавое лицо засияло юношеской свежестью.
— Я ни о чем не жалею. Любовь беспощадна, о такой я и мечтала. Но теперь, когда Жуан подрос, я гляжу на его бледное, худое лицо, и на меня наплывают воспоминания. Жизнь возвращается на круги своя и приносит с собой забытые образы.