— Убери его, — сказал доктор.
— Она его как будто не видит, — сказала девочка. — Погладь маму.
— Сейчас же унеси его отсюда, — приказал доктор Стрикленд.
Ребенок открыл глаз матери своими пальчиками.
Глаз закрылся, и мальчик заплакал, как будто она это нарочно.
— Унесите ребенка из комнаты и уведите всех детей, вы что, не слышали? — Доктор Стрикленд поднял голову. — Нечего им на такое смотреть.
— Тузи, унеси его к соседям, — сказал кто-то.
— Никуда я его не понесу. Меня и так столько времени не было, я за доктором ходила, а вы мне обещали, что потом уж я останусь до конца, — громко возмутилась девочка.
— Ладно, оставайся. Но тогда держи Роджера.
Ребенок в последний раз потянулся к лицу матери серой, как беличья лапка, рукой с неподрезанными ногтями. Женщина, которая держала лампу, поставила ее и сама схватила ребенка с кровати. Он задрыгал ножками, и тогда она стукнула его по голове.
— Вы что, хотите, чтобы он идиотом вырос? — в ярости закричал доктор.
— Ну, уж я-то его растить не буду, не надейся, — сказала мать женщине, лежащей на кровати.
Напряженность ушла из ее лица. Сознание уплывало. Положив ее руку вдоль тела, доктор еще раз осмотрел рану. Рана была ровная и очень аккуратная. Все так же стоя возле женщины и наблюдая за ней, он взял ее руку и стал смывать запекшуюся кровь — с тыльной стороны кисти, с мозолистой ладони, с пальцев.
Потом снова нащупал ее пульс и тут увидел, что она открыла глаза. И пока он считал удары сердца, он все время ощущал взгляд этих глаз, они казались огромными и словно бы заслоняли циферблат часов. Они невидяще утверждали власть смерти. Она знала, что умирает. И память не сделала последнего усилия и не приказала опустить веки, когда он положил ее руку обратно на постель, снял с ног туфли, поставил их на пол, когда отошел от кровати и свет лампы снова ударил ей в лицо.
Двенадцатилетняя сестра все так же неотрывно глядела на нее, прижимая к груди орущего ребенка.
— Да уймите вы его наконец!
— Вырастет — сам уймется, — отозвался чей-то довольный голос.
— Вы бы хоть немного о ней подумали! — сказал доктор. — Перед вами лежит человек, которому очень трудно дышать. Ему нужен покой. — Он указал пальцем на старуху у двери в накрахмаленном фартуке, с трубкой, которая все так же наливалась огнем через равные промежутки.
— Ты останься, — приказал он. — Будешь сидеть здесь и смотреть — как Руби. А все остальные уходите.
Он закрыл чемоданчик и выпрямился. Женщина ткнула пышущую жаром лампу прямо ему в лицо.
— Помните Люсиль? Это я. Я стирала для вашей матери белье, когда вы родились на свет. Почему вы ничего для нее не сделали? — с яростью крикнула она. — Хоть бы перевязали! Доктор называется! Разве ваш отец так бы бросил больного?
— Да у нее же внутреннее кровотечение, — ответил он. — Вы что, думали, это просто так, царапина?
Все смолкли. Слышно было только, как носятся морские свинки. Он снова посмотрел на лежащую женщину; в ее глазах остекленело сознание того, что она не принадлежит себе.
— Я сделал ей укол. Она должна заснуть. Если не заснет, пошлите за мной, я приеду и сделаю еще один. Дайте мне, пожалуйста, воды, пить хочется, — попросил доктор, не меняя тона.
За стеной, на кухне, раздался грохот, как будто кто-то нечаянно ударил в литавры и тут же заглушил звук. Мальчик, который взял ветку сельдерея, чтобы приманивать морских свинок, появился в дверях с чашкой. Прошел через комнату, шагнул на веранду, и было слышно, как из колонки полилась студеная вода. Через минуту он вернулся, неся чашку в вытянутой руке, и протянул ее доктору.
Доктор Стрикленд с жадностью выпил воду под завороженными взглядами женщин — видно, они хотели пить не меньше его. Все запахи дома впитались в эту чашку, но была она тонкого фарфора, старинная.
Он переступил через взгляд женщины, лежащей на кровати, как переступил бы щель, зияющую в полу.
— Решили уехать? — спросила старуха в накрахмаленном переднике, которая все так же стояла у двери, но уже без трубки. И тогда он ее вспомнил. В те годы, когда он учился на востоке в университете на медицинском факультете и уезжал туда после каникул из Холдена в половине третьего ночи, она одна выполняла обязанности всего вокзального персонала. Поезд всегда опаздывал. Обходя стоящие рядами, как в церкви, скамьи в залах ожидания, она предлагала пассажирам горячий, только что сваренный кофе и наливала его в бумажные стаканчики из высокого белого эмалированного кофейника, который казался продолжением ее руки. Кроме белого передника, на ней была тогда белая конусообразная наколка — нечто среднее между поварским колпаком и летней дамской шляпкой. Наконец в клубах пара подползал поезд, и она принималась выкрикивать названия остановок. Мегафоном она не пользовалась, ей хватало силы собственных легких. Дарованный ей природой могучий баритон оглушал пассажиров — сначала цветных, потом белых в пустых, полутемных залах ожидания, где невозможно было читать, — отдаваясь гулким эхом под сводчатыми потолками: «Меридиан. Бирмингем. Чаттануга. Бристол. Линчберг. Вашингтон. Балтимор. Филадельфия. И Нью-Йорк». Потом она хватала сразу по четыре чемодана и, медленно шагая впереди пассажиров, переносила весь багаж к поезду и рассаживала всех по вагонам.
Он сказал ей:
— Да, уезжаю, а ты останься. Будешь сиделкой при Руби. Следи, чтобы она не сползла с подушки. Если понадобится, вызовешь меня. — Неужели даже тогда, в юности, ему не пришло в голову спросить, как зовут эту тиранку? Так до сих пор и не знает ее имени. Он вложил чашку в ее протянутую руку. — А ты разве не собираешься домой? — спросил он безногую женщину, Ори. Она жила все там же, возле железной дороги, где поезд отрезал ей ноги.
— Куда мне спешить? — ответила она и, когда он проходил мимо, повторила свое обычное: — Да вы не принимайте к сердцу, док…
Он вышел за порог и увидел, что все залито лунным светом. Не перебитый ни единым огнем Холдена, свет заполнял всю долину, подернутую дымкой долгой засушливой осени. Доктор был на самой окраине Холдена. Еще один дом, потом церковь, а дальше дельта Миссисипи, и хлопковые поля сливаются вдали с бледными разбросанными пятнами Млечного Пути.
Никто его не окликнул, и все же он оглянулся и увидел сбоку целую веревку платьев, которые сушились перед домом и были так жестко накрахмалены, что, если их поставить, они бы так и остались стоять (его мать всегда на это жаловалась), и сразу же узнал платье матери, в котором она работала в саду, платье своей сестры Анни, в котором та играла в гольф, любимый халатик жены, который Айрин так часто надевала, завтракая с ним, другие платья, запомнившиеся не так ярко. Приподнимаясь на веревке над входом на веранду, они опять висели между ним и дорогой. Широко раскинув рукава, норовя оцарапать его лоб подолом юбки, они летали в лунном свете вокруг дома.
По ступенькам поднялся маленького роста негр с толстыми набойками на каблуках, прошел через веранду, и в голове у него прояснилось.
— Сестра Гэдди уже вступила в обитель радости?
— Нет, святой отец, вы вовремя успели, — ответил доктор.
Как только он вышел из дома, там поднялся такой же гвалт, какой раньше стоял во дворе, а мужчины во дворе, увидев его, смолкли. Уже на дороге он увидел луну. Она была над деревом, где угнездились на ночь куры; казалось, это одна из птиц взлетела туда. Он согнал ребятишек с капота своей машины, вытащил мальца, усевшегося за руль, и сел сам. Развернулся он в церковном дворе. Внутри церкви мигал огонек. Церковь была с плоской крышей, точно сарай, шторки на окнах опущены, как в спальне. В этой церкви танцы устраивались несколько раз в неделю, а не только по воскресеньям, и вечером в центре города хорошо было слышно веселую музыку, которая неслась отсюда.
Вот и речка; он проехал на ту сторону; берега возле моста ярко блестели, сплошь забросанные плоскими, размером с губную гармошку, пузырьками из-под болеутоляющего, которое с незапамятных времен продается под названием «Домашняя скорая помощь». С телефонных проводов вдоль дороги свисали волокна хлопка, ими же была усыпана обочина — казалось, он играет в школьную игру «Иду по следу».