— А теперь что мне делать? Куда идти?
Но мисс Тео, хотя ее глаза с земли глядели прямо на Далилу, ничего ей не ответила. И Далила вприпляску пустилась прочь и снова сховалась в траве. Пока не зашло солнце, ей все чудилось, что мисс Тео извивается в траве, как издыхающая змея. Сама она затаилась в траве недвижно, как богомол, пока не пала роса и трава, распадаясь и образуя прогалы, не склонилась к земле. Цыплята об эту пору уже устроили себе насест на далеком дереве — места потише, что ли, не могли найти: за ним стояло облако, там все еще бухали пушки, и зарево заливало дорогу на Виксберг. Только тогда Далила нашла в себе силы подняться на ноги.
Она знала, где лежит мисс Тео. Могла еще различить в темноте мисс Майру — у нее белели чулки. Дальше, у болота, ей встретилась птица, спавшая, засунув голову под крыло: не иначе как призрак мисс Майры.
Проплутав сутки, если не дольше, то укрываясь в траве, то крадясь сквозь пустынные заросли шиповника, она снова вышла к Розовому холму. Она узнала его по трубам и по лавру, росшему в стороне от дома, рядом с летним флигелем, — там теперь зиял лишь фундамент, пустой, как корзинка, откуда вынули яйца. Почернелые цветы походили на чуть подгоревшие цыплячьи ножки — так и хотелось впиться в них зубами.
Она обошла дом, перемахнула через порог оставшегося без единой ступеньки черного хода и, бредя по щиколотку в золе, снова заплуталась — на этот раз уже в доме. Нашла чугунок, высокий мужской сапог, дверную ручку, книжку — пестрые, распушенные, точно перья цесарки, ее страницы трепыхались. Подобрала книгу, стала читать: «Б-а, б-а, б-а — чушь». Так, бывало, мисс Тео отрывала от книги мисс Майру. И тут увидела в хайле трубы лежавшее в золе, лицом вверх, венецианское зеркало.
Позади нее единственная уцелевшая стена дома торчала огромным рваным ухом — казалось, что в него, как в ухо царя Соломона[16], изливают свои бесконечные жалобы птицы. Дерево было усыпано цветами. Что ей делать? Ненароком пригнувшись к земле, она услышала гром пушек, конский топ, приглушенный гул распространяющихся все дальше и дальше пожарищ. Подползла на коленях к зеркалу, протерла его слюной, склонилась над ним и увидела там лицо — показались шея да уши и тут же пропали. Развела руки в стороны: она видела, как мисс Майра и так, и этак вертелась перед зеркалом. Но зеркало было порченое, не блестело.
Хотя зеркало не знало Далилу, Далила узнала бы его где угодно по неграм, стоящим у него по бокам. Вздев руки, они поддерживали раму, на которую затек испод покоробившегося зеркала, разодетые в золото негры среди золотых цветов и листьев тоже норовили посмотреться в зеркало: казалось, они вышли за дверь и теперь оглядываются назад, уже наполовину отставшие от рамы, сплющенные, полурасплавленные, бородатые, безносые — точь-в-точь лишайник, болтающийся на болотных деревьях.
Там, где зеркало не замутилось, как мутится взметенная конскими копытами весна, из водяных водоворотов рождалось золото, тек под водой мед, свивались из золота и меда дома. Она видела, как идут рассветной ранью по мостам люди, на головах их громоздятся ульями дома; мужчины в женских платьях, с красными птицами на плечах; разряженные в аксамит обезьяны; дамы, прикрыв масками лица, выглядывают из стрельчатых окон. Джэксон до прихода Шермана — не иначе. Потом все пропало. В полуденной тиши здесь, где, кто не прошел мимо, тот пошел на них, она все ждала чего-то, ждала, не вставая с колен.
С мутного дна живчики света взмывали к поверхности зеркала, на которой чистое, как тень лилии, плавало теперь лицо. Такие маленькие, такие далекие, что и не разглядеть, они возрождали, одолевали, изображали все, что творилось на свете, все, что Далиле довелось повидать: и то, что мужчины творили с мисс Тео, и с мисс Майрой, и с павлинами, и с рабами, а порой и то, что творили рабы и что кто угодно мог теперь сотворить с кем угодно. И хлестали, плескали, плясали по зеркалу солнечные мазки, а потом солнце глянуло, грянуло всем разверстым полыхающим небом, всем напором и жаром июля и, как неведомый крик, как отнятая благостыня, сразило ее наповал.
Она обхватила руками голову и ждала — вот вернутся, соберутся над ней, под ней пчелы, как кони взнузданные, запряженные парами бабочки, летучие мыши в масках и птицы — все с обнаженным оружием. Она вслушивалась, ждала ударов, боялась крылатых полчищ — мух, птиц, змей, горящих яростью, яркостью царских одежд, их цветного двуклинного стяга; тьмы, тьмы — летят, разят, разбиваются, падают, золоченые, черненые, насмерть изрубленные, и гордые тюрбаны разматываются, кружат пестрым, мертвым осенним листом, тонут в бездонном пепле; злые стрекозы и бабочки со всего света мчат, не пряча мечей, мчат куда-то, где всплывает из глуби глубоких вод кит, несущий в себе свою погибель, и пасть разевает, чтоб опять поглотить Иону.
Иона! Какое знакомое лицо — он все еще оглядывался, пусть и не мог уже говорить, на нее с охваченной огнем лужайки, в которую ушел. Ее Иона, ее Финни, ее черная обезьянка; как же она обожала его, пусть его и отняли у нее в тот еще, первый раз, давным-давно.
Ноги затекли, Далила с трудом поднялась. Склонила голову набок, всмотрелась пристально в зеркало, и ей явился материнский лик — так вот он, оказывается, какой: он мотался в проломе конского черепа, уши и холка дыбом, обтянутые кожей болотных птиц щит и барабан, оленьи рога заточенные, чтоб рубить и губить. Она оскалила зубы. Порылась во вспархивавшем перьями пепле и отыскала кости Финни. Оторвала лоскут от своих необъятных юбок, увязала кости в узелок.
И только тогда решилась выйти на дорогу, ковыляла в мисс Майриных башмачках, башмаки мисс Тео связала и повесила на шею, подол волочила по пыли. Мисс Майрины кольца — они снялись легко — унизали два ее пальца, а вот браслет с цепочкой мисс Тео, как она ни билась, не поддался. Издалека они виделись ей двумя белыми камнями. Когда она вынимала гребни из мисс Майриных волос, та тоже упала, легла обок сестры.
Юбилейная чаша ловко сидела у Далилы на голове. Порой она останавливалась — ей не терпелось лизнуть край чаши, ощутить былую сладость, от которой никак не отлипал язык, сладость, алчно выпитую давным-давно, кто знает когда и кем. Несла она и свою черную рожкового дерева палку, отгонять змей.
Надеясь, что запах коней и пожарищ выведет ее к людям, она следовала за колеями, пока они не ушли в реку. Под сожженным, обрушившимся мостом села на пень и пожевала — видений ей больше не было — кусок сотового меда. Опять опустилась на колени, попила воды из Биг-Блэк-Ривер, стащила башмаки и вошла в реку.
Погрузилась по пояс, по грудь, а там уж ей, чтобы не нахлебаться подернутой тусклой пленкой воды, пришлось тянуть шею вверх, как тянет к солнцу свой стебель подсолнечник, добычу она сложила на макушку, придерживала ее переплетенными руками. Она забыла, как и откуда она знала, — что сегодня за день, она не знала, — но одно знала твердо: дождя не будет, вода в реке не подымется до субботы.
Перевод Л. Беспаловой
По весне
Двое ступали по этому пасмурному миру, словно бы недосягаемые для людского глаза, — одинаково одетые, в комбинезонах, в линялых пиджаках, один большой, один маленький; один чернявый, один белобрысый; отец и сын. Оба несли на плече по удочке, а Дьюи к тому же нес в другой руке ведерко. День навис над ними безветренный, пасмурный, переменчивый — первый такой в марте месяце в здешних местах.
Всего пятнадцать минут назад, по пути в школу, Дьюи высмотрел из окна школьного автобуса, что по дороге шагает его отец с удочками на плече — а удочек две. Дьюи прошмыгнул мимо школьных дверей и, когда отец проходил через Роялз, уже подстерегал его под деревом возле почты.
— А ну, кыш. И чтобы мигом в школу. Кому говорят, — сказал отец.
С одной стороны, оно бы можно и послушаться: мисс Прюитт обещалась им почитать про меч короля Артура. Надо же, как нарочно сегодня…