Возвращаясь к себе, я увидел, как мисс Билли Тексас Спайтс стоит у себя во дворе в халате и нахлестывает цветы, чтобы они побыстрее распускались.
Отец! Господи, сделай так, чтобы этого не было. Сделай так, чтобы этого не было, не было совсем. Не допусти такого!
Мисс Франсин все же подкараулила меня в холле.
— Сделай такую милость, Ран. Сделай такую милость, избавь Беллу от страданий. Учительницы для такого дела не годятся, я тоже. Сегодня мой друг придет к ужину, но он слишком сердобольный. Уж ты возьми это на себя. Возьми это на себя, но потом нам ничего не рассказывай.
Куда ты ходил, сынок, в такой поздний час. — Никуда, мама, никуда. — Вот если бы ты жил со мной, — сказала мама, — да если бы еще Юджин не уехал. Но он уехал, а ты никого не хочешь слушать. — Душно, мама, оттого и не спится. — Я не ложилась, сидела у телефона. Господу не угодно, чтобы мы разлучались. Чтобы ты уехал и мы отдалились. Отдалились друг от друга и ты бы жил далеко от меня в какой-то скверной комнатенке.
— Помню твою свадьбу. — Старая миссис Муди остановилась у моего окошечка, кивает мне из-за решетки. — Вот уж не думала, что все так обернется: ведь какая красивая свадьба была и как долго гуляли — второй такой и не припомню. Слышь, будь эти деньги твои, ты мог бы уехать.
Мне уже начало надоедать, и довольно-таки изрядно, что Мейдин меня поджидает. Когда она повествовала — как всегда, по доброте сердечной — о «Крупах и кормах», у меня появлялось ощущение, что меня загнали в угол. Сколько себя помню, старый Муди расставлял вдоль дорожки противни с лущеной кукурузой и чем-то еще вроде мелкой дроби. Окно у него было такое мутное, что могло сойти за витраж. Она его отмыла, не пожалела сил, и все увидели, как загромождают лавку бочки, и канистры, и мешки, и лари с товаром и как старый Муди с козырьком над глазами восседает посреди лавки на табуретке и складывает из ниток колыбель для кошки, а Мейдин кормит птичку. Окно и дверь она убрала коробочками хлопчатника, потом она сменит их на сахарный тростник, а на Рождество, сказала она, надо бы поставить елку — она уже сейчас обдумывает, как это устроить. Кто знает, чем она собирается украсить елку старого Муди. Потом она сообщила мне девичью фамилию своей матери. Фамилия Соджорнер увенчала, чуть не обрушив, ту кучу сведений, которыми она обременила мою память. Запомнить, навеки запомнить фамилию Соджорнер.
К тому же вечерами нам всегда приходилось отвозить домой девчонку Вильямсов. Она замечательно играла в бридж. А Мейдин никакими силами не могла его освоить. Мейдин: я так ни разу и не поцеловал ее.
Но вот наступило воскресенье, и я повез ее в Виксберг.
Не успели мы выехать, а я уже затосковал по бриджу. Можно было бы составить партию, как в прежние времена: Джинни, Вуди, я и Нина Кармайкл, а не она, так Несбитт-младший, а то и они оба, и засесть на весь вечер. Мисс Лиззи уж точно отказалась бы играть — не захотела бы составить нам партию: она не находила оправдания ни одному из нас, вдобавок она не выносила Несбиттов. Обычно выигрывал я, случалось, выигрывала Нина, но ее больше занимал Несбитт, чем карты, и бывало, она и вовсе не приходила, а бывало, Несбитт не приходил, и тогда нам ничего не оставалось, как звать девчонку Вильямсов, а потом отвозить ее домой.
Мейдин теперь не старалась разрядить наше молчание. Сидела с женским журналом в руках. Время от времени переворачивала страницу, предварительно послюнив палец — точь-в-точь как моя мать. Когда она поднимала на меня глаза, я отводил взгляд.
И что ни вечер обыгрывал их. Потом, уже у мисс Франсин, мне становилось тошно, и я уходил во двор, чтобы не давать пищу любопытству учительш.
— Пора бы тебе отвезти девиц домой. Не то их матери будут беспокоиться, — раздавался голос Джинни.
Вильямсова девчонка, а за ней и Мейдин вставали, и я думал: какой она верный человек — ведь что только ей из-за меня не приходится сносить.
Она совсем осовела — так ей хотелось спать. И откидывалась все дальше и дальше назад в кресле. Хотя от ромовых коктейлей она отказалась, но просто умирала, до того хотела спать. В машине по дороге домой, где ее уже порядком всполошившаяся мама, во девичестве Соджорнер, не ложилась спать, напряженно вслушиваясь в тишину, она дремала. Время от времени я будил Мейдин, рассказывал, где мы проезжаем. Девчонка Вильямсов щебетала на заднем сиденье и до самого своего дома не смыкала глаз — ну сова и сова.
Виксберг: тридцать километров по гравию, через тринадцать мостиков и Биг-Блэк-Ривер. Кто знает отчего, только ко мне вернулась былая острота ощущений.
Я глядел на Моргану слишком долго. До тех пор, пока улица не оборотилась карандашной линией на горизонте. Улица была там же и та же — зубцы красного кирпича, две колокольни, цистерна с водой, но если я и видел ее, то уже не глазами любви — вот она и представлялась мне карандашной линией на горизонте, трясущейся в такт хлопкоочистительной машине. И когда навек запечатлевшиеся в памяти декоративные красные фасады, сцепленные друг с другом, как вагончики игрушечного поезда, проносились мимо, они уже не будили во мне детских воспоминаний. Я заметил, что старый Холифилд повернулся ко мне спиной — он сердился, и не на шутку сердился, у его подтяжек и то вид был сердитый, ух и сердитый.
В Виксберге я остановил машину в начале улицы под городской стеной у канала. Улицу заливал тот особенный слепящий, зыбкий свет, какой бывает около воды. Я разбудил Мейдин, спросил, не хочется ли ей пить. Она пригладила юбку и, услышав шуршанье колес по булыжнику за городской стеной, вскинула голову. Я смотрел, как к нам, вспарывая ленту канала, плывет моторка, игрушечная, точно лошадка-качалка.
— Наклони голову, — сказал я Мейдин.
— Нам сюда?
Солнце закатывалось. До острова — зарослей ивняка, сквозь чьи прихотливо переплетенные желтые, зеленые ветки беспорядочно, как сквозь дно корзины, просачивался свет, — было рукой подать. Мы стояли, чуть пригнув головы и прикрыв глаза, в низенькой кабине. Негр-перевозчик не сказал нам ни слова — ни тебе «входите», ни «выходите».
— Куда это мы едем? — спросила Мейдин.
И двух минут не прошло, как мы причалили к барже. В тамошнем баре — тихом, богом забытом заведении, похожем на сарай, видавшем виды и вышедшем в тираж, — не было ни души, один буфетчик. Я не препятствовал ему принести нам ромовые коктейли на палубу — там стояли ломберный столик и два стула. Стояли под открытым небом. Мы сидели в баре, солнце заходило со стороны острова, отчего Виксберг на другой стороне канала вырисовывался особенно четко. Нам виден был одновременно и восток и запад.
— Не заставляйте меня пить. Мне не хочется, — сказала Мейдин.
— Нет, ты выпей.
— Пейте, если хотите. Не надо заставлять меня.
— Нет, выпей и ты.
Я смотрел на нее — она пригубила бокал и сидела, прикрыв глаза ладонью. Из гнезда над проволочной сеткой в двери пикировали осы, они вились над ее волосами. Запах рыбы мешался с запахом плавучих корней, густой бахромой оторочивших остров, клеенчатой обивки столешницы, засаленных карт. Пришла моторка, до отказа набитая неграми, они высыпали из нее, с ног до головы ядовито-желтые, запорошенные хлопковой мукой. Гуськом скрылись в барже для цветных, каждый нес по ведру с таким видом, словно приговорен к тяжелому наказанию.
— Я правда же не хочу пить.
— Послушай, ты выпей, а если тебе не понравится, скажи мне, и я свой бокал вылью в реку.
— Тогда будет уже поздно.
Проволочная сетка не мешала мне следить за тем, что делается в салуне. Вот вошли двое мужчин, под мышкой у каждого было зажато по черному петуху. И тот, и другой беззвучно уперли грязные башмаки в перила стойки и пили, петухи сидели смирно. С баржи они ушли на остров, где тут же растворились в окутанном маревом ивняке. И не исключено, что пропали навсегда.
Марево зыбилось над водой, зыбилось оно и вдоль очерков старых белых особняков, бетонных плит и крепостных стен по другую сторону канала. С баржи Виксберг казался собственным отражением в потемневшем от старости зеркале… портретом, написанным в грустную пору жизни.