— Полнолунье сегодня. Щука, говорят, в полнолуние берет. — Да? — спросишь. — Ну. Не я буду. Полежит, помолчит, посмотрит на воду. — Или наоборот,— произнесет,— не берет… — Когда будет чемпионат мира среди дураков, ты там займешь второе место. — Почему второе? — Потому что такой дурак, что даже первого занять не сумеешь… И еще Шура говорит: «Утром чеснок ешь, вечером пей. Будешь здоров, как этот… Понял?» Когда он на охоте, то курит только махорку, сворачивая с ней себе огромные самокрутки «козьи морды», газетный раздел «За рубежом» переделал в «За рупь ежом». И единственное стихотворение, которое он выучил в своей жизни, «Травка зеленеет, солнышко блестит». И я люблю его за все это. Шура, у нас с тобой есть что вспомнить. Помнишь, в 19** году на открытии охоты на Сартлане мы попали под непрерывный многодневный дождь. Помнишь, даже днем на улице было так темно, что казалось, уже наступили сумерки. Деревня была за десять километров в степи, бли¬жайший березовый колок, где можно было нарубить дров — километров за пять, и нам практически негде было обсушиться. Мы стояли на озере и мокли, чувствовали, как дождь пропитывает насквозь наши плащи и телогрейки, как уже липнут к плечам и ягодицам рубашки и брюки, как мерзнут постоянно мокрые руки и как по лицу струйками сбегают капли дождя — и ждали уток. Но и уток не было. А дождь то становился резким и громко стучал по капюшону, то принимался долго и нудно моросить, а если и затихал на какое-то время, то вместо него оставался холодный влажный ветер, который нисколько не сушил одежду, а только пробирал нас мелкой дрожью. Помнишь, как с чувством вездесущей сырости, неуюта и гадливости мы вечером залезли в мокрую палатку. В ней было темно и тесно, и мы долго возились внутри, ища в темноте свои рюкзаки, разбирая вещи, и лишь один ты уже лежал посередине палатки, как лег, не снимая с себя ни сапог, ни промокшей телогрейки. А кто-то из нас в нашей беспорядочной возне случайно коснулся головой отяжелевшего верха палатки и палатка стала течь, и мы переругались и перессорились, сваливая друг на друга вину за это. А потом палатка потекла со всех сторон, и мы лежали на полу, ощущая кругом сырость, слушая, как барабанит дождь по полотну, как хлопает ветер плохо натянутой стенкой палатки и как звонко каплет сверху на пол в образовавшиеся уже вокруг нас лужицы вода. И от этого размеренного, неторопливого, методического капанья мы постепенно приходили в отчаяние. И лишь Шура, единственный всех нас, был спокоен. А потом мы вспомнили про водку. И первые слова, какие были сказаны Шурой в тот вечер: «Есть же все-таки на свете счастье!..» И только за них одни ему уже можно было поставить памятник. Мы нашли в темноте при свете спичек бутылку, на ощупь — кружку… Водка согрела желудок. — Спичку-то зачем мне в кружку бросил? — сказал Шура.— Пришлось водку сквозь зубы цедить. — Я случайно,.— ответил я и засмеялся. И смеялся долго и радостно и вместе со всеми. И хотя мы понимали, что это все не настолько уж и смешно, но нам приятно было находить это пределом комизма. И мы смеялись громко и свободно, и от смеха нам становилось легче. В темноте, лишь при редком запаливании спичек, открыли топором банку тушенки, порезали хлеб. И были счастливы… А помнишь, Шура, как в том же году в Алеусе, в июле, на рыбалке по вечерам у комаров происходило какое-то кучкование, они собирались в огромные тучи, колонии, похожие па смерчи. Тучи эти перемещались над землей, волочась острием воронки по траве, и казалось страшным туда попасть. И ты еще сказал: «Такое впечат¬ление, кипь палку — останутся одни щепки». Помнишь? А помнишь, был штиль, и мы лежали с тобой под солнцем на траве у палатки, и вдруг над нами пронеслось что-то невидимое шумным порывом ветра, хотя не шелохнулась ни одна травинка. Загадка природы… А в Томской области па Юксе, помнишь, мы неделю жили с тобой в тайге. Я еще себя там плохо вел, пытаясь учить тебя говорить вместо «ложи» — «положи» или «клади», в чем весьма преуспел, и ты, когда я тебе уже надоел окончательно, стал говорить «поклоди». И все же, несмотря ни на что, там было хорошо. Мы жили на месте когда-то бывшего кордона, брошенного поселка лесорубов, на берегу маленькой речонки, спали в палатке, поставленной у заросшего крапивой, с обветшалым, прогнившим уже срубом колодца на когда-то бывшей, видимо, центральной в поселке, теперь поросшей мелкой травкой дорожке. Стреляли зайцев, устраивая засидки на выволоках и лесовозной дороге, куда они выходили по вечерам на песочек, вымачивали их в найденном нами у одного из опустевших, полуразрушенных домов туеске, коптили в железной бочке из-под солярки на осиновом дыму и ели их потом, пересушенных, как семечки, с размоченным и поджаренным на топленом масле хлебом… Проходят годы, а я помню все совершенно отчетливо, будто это было вчера. Как Шура закуривал после ужина свою "козью морду", говоря: "Не понимаю людей, которые не курят. Что они делают после еды?" — и безмятежно лежал у костра, разувшись, босиком, подвинув к огню свои пятки. Я вспоминаю это, сравниваю себя с ним и каждый раз задаю себе один и тот же вопрос: а я, я, со всеми своими высокими воззрениями и стремлениями, со всеми своими заботами и делами, с бурной деятельностью, вследствие которой я все реже и реже выбираюсь в поле, в лес, на охоту, со всеми своими высокими помыслами и порывами и гордым высокочеловеческим взглядом на мир, так же ли я счастлив, как Шура?.. |