– Перекусим? – задает кто-то вопрос. – Перекусим! – соглашаются разом все. Сразу садят меня за руль, и мне уже предстоит возить их весь день, а то и гнать одному машину вечером домой, если охота не сложится, и мы решим без ночевки вернуться. Ну, крякнули они там, на заднем сидении, занюхали. Переехал я на другое место, подальше от трассы среди полей и перелесков. Потоптали мы еще зайцев в одном колке, в другом. Возвращаемся к машине. – Перекусим?.. И так весь день. И надо представить, какие они становятся к вечеру. А кто из них как пьет, это тоже отдельная статья… Я лично совсем уже не пью. За весь свой путь йоговских, даосских и всяких других подобных похождений, я пить вообще отучился. Как еще раньше отучился и курить. У ребят же с каждым годом картина пьянства все более мрачна и удручающа. Хотя нельзя говорить огульно. Тут ведь тоже у всех по-разному, Ефимку, например, нельзя даже и заподозрить в алкоголизме. Он пьет редко, причем, этак вдохновенно, в большое семейное застолье или на дне рождения у друзей. И как все он делает обстоятельно и рассудительно, так и торжественный день празднует так же обстоятельно. Не урывками, не с бухты-барахты, а, оставив множество своих работ, коими он зарабатывает деньги на жизнь, оба свои садовые участка, где он с женой и сажает, и окучивает, и прищипывает, и опрыскивает, заготовку грибов и ягод с посещением изобильных мест, которые он, являясь опытнейшим грибником и ягодником, в избытке знает, консервирование, закатывание банок, на которых по своему отработанному правилу подписывает и дату и имя исполнителя, а потом составляет их пронумерованными в подвале своего капительного гаража в количестве до двухсот или трехсот штук, в коем у него находятся два старых отечественных автомобиля, над ремонтом и усовершенствованием которых он тоже без конца трудится. При всем том, стоит еще заметить, он еще и трудится инженером, начальником отдела на большом авиационном предприятии, которое испытывает на прочность наши военные самолеты Миг, ТУ и Сухой. Оставив все эти хлопоты, а так же хлопоты по устройству чьего-то дня рождения, в памяти дней рождений всех друзей он незаменим, или своего собственного хлебосольного стола, он с удовольствием садится наконец за стол, чтобы и к удовольствию отнестись, как ко всему, серьезно, и никогда не напиваясь до беспамятства, как то постоянно делает Мишка, помолодевший, с румянцем на щеках, сняв пиджак и повесив сзади на спинку стула, отдает себя на волю праздничных волн. У Сашки Сербенко язва, и он большими периодами времени вообще не пьет, хотя может напиваться очень сильно, так что со следующего утра болеет с похмелья весь день. У Петруччо с пьянством как-то сложно. С одной стороны, и похмелье его не мучит, как и Мишку, как и большинство спортсменов, и пить он любит, и любит, раз это удовольствие, пить каждый день – а это уже алкоголик, а с другой стороны, у него какой-то трезвый рассудочный алкоголизм. Он соблюдает какую-то свою меру, не дает себе слишком зарываться, между пьянством и делом у него черта, никогда не позволит себе пьянством загубить какое-нибудь выгодное предприятие, этакий расчетливый алкоголизм. Ну, и окончательно спились у нас только Ленька Мельников, ну, и Мишка, – яркий пример бесшабашного и нерасчетливого алкоголика, наш отечественный тип, добрый и отзывчивый по своей натуре, в пьяном виде еще более добрый, сюсюкающий до соплей, вечно кому-то помогающий, вечно себя преодолевающий, не спать ночь сторожем на стоянке, выпить, чуть отдохнуть и потом вечно куда-то ехать, нестись, что-то устраивать, кого-то везти, спешить. Потом после пива – баня, и в бане пиво, вечно чувствовать вину перед женой, он и умер-то от сердечного приступа после очередного возлияния, ночью, даже не придя в себя. В общем, «перекусили» в очередной раз. Стали упражняться в остроумии на мой счет: – Шеф, нас к Гремячему валу!..
Поначалу это даже забавно, потому что, пока они слегка навеселе, они в большей степени смешны. Обошли еще колок, вернулись в машину: – Перекусим!.. А время пошло уже за полдень. В конце концов это мне надоедает, потому что я устаю и тоже проникаюсь агрессией охоты и зарядом свободы инстинктов, они становятся некрасиво пьяны и тоже агрессивны, а ведь для того, чтобы они «перекусили», мне надо останавливать машину, иначе у них «расплескивается». И уже общая накопленная усталость и раздражение от промахов и неудач, и общая озлобленность, возникающая при долгом нахождении с ружьем, и их общая сплоченность против трезвого в своем пьяном деле: – Михельсон, прижмись к обочине, дай людям спокойно перекусить! – Михельсон, еще раз, не все обслужены. – Да идите к черту, – завожусь я, – почему я должен останавливаться. – Потому что большинство желает! – Было б трезвое большинство, а так ведь толпа в пьяных соплях. Пейте из бутылки. – Нет, останови. – Почему я должен вашему алкоголизму потакать? – Потому что мы большинство. И так долго идет злобное выяснение отношений. – Михельсон, ты груб. – Михельсон, ты не уважаешь товарищей. – Ты должен друзей уважать, – раздумчиво начинает резонерствовать и развивать эту тему в углу заднего сиденья Петруччо. И на нем я уже отыгрываюсь. На него я уже делаю стойку. – Это почему же я должен? – спрашиваю я. – Потому что такой закон: большинство! – отвечает Петруччо, и получает от меня уже по полной программе. – Ты-то уж молчал бы! От Мишки, что ли, о законах большинства набрался, что аж о «дружестве» заговорил?.. Тебе-то что до большинства, самому умному и единственному в мире, тебя-то с какой стороны это коснулось?.. Никто толком не понял моих возмущенных слов. И лишь Петька, свозь пьяную муть в глазах глянул на меня на секунду трезво и внимательно, в полной мере, видимо, оценив мое «предательство» и, конечно же, в очередной раз отметив про себя всю правоту сделанного им еще в юности вывода, что он самый умный и что нельзя никому доверяться, поддаваясь сентиментальным разговорам, и в этом мире одиноких волков, где каждый за себя, и каждый готов при случае тебя сожрать, расслабляться. Впрочем, на наших дальнейших отношениях эта пьяная охотничья стычка не отразилась. Может быть, все это и подействовало на какую-то самую тонкую их часть, но радоваться друг другу мы продолжали и в дальнейшем. Итак, мы поехали тогда с Петькой на охоту. Это было уже осенью, в первой половине октября. Я позвонил Петруччо по телефону. – Поедешь? – спросил я. – А то скоро уже поздно будет. Да и, поди, там уже северная так и прет… – Поеду, – согласился он. И мы поехали на моем «Жигуленке». Вернее, если быть точным, на «Жигуленке» моего отца….. До Барабинска добрались, как всегда за ночь, свернули на Алексеевку и по асфальту, по щебенке добрались до нее без особых трудностей, от Алексеевки же по грунтовой «дамбе», возвышавшейся еще тридцать километров над болотами и солончаками до конечного пункта деревни Ново-Николаевки, застрявшей в глухом тупике среди озер, неудобий и болотистых урочищ, дальше которой уже вообще никаких дорог нет, и не доезжая семи километров до которой есть сверток на тракторную дорожку, ведущую к самым Чанам, проехать было невозможно. Дорога была пустынна и неимоверно скользка. Характерной особенностью тех мест всегда являлось то, что в дождь в этих краях отменяются все рейсовые автобусы и рейсы колхозных автомобилей. Солончаковая, пусть даже профилированная и высоко поднятая, дорога без покрытия не проезжаема, даже пешком по ней ходить трудно, чувствуешь себя как на льду. Так что в этом и так-то пустынном краю в ненастье вообще не увидишь, сколько ни смотри в бескрайнюю степную даль, ни одного человека, ни одного транспортного средства – помощи ждать неоткуда. В деревнях люди запасаются на недели хлебом и живут, особенно осенью, оторванные от мира, информацию об окружающем получая лишь по телевизору, причем, по причине централизации телевидения, только из далекой и призрачной Москвы. Благословенные места для охотника, если ты успеваешь в промежутках между ненастьями в них забраться и если у тебя хватает чая и хлеба до следующего промежутка, позволяющего вытолкать машину, утонувшую колесами от долгого стояния, из прибрежного сырого песка и из урочища выбраться. Поэтому продремавшему всю ночь Петруччо пришлось с утра хорошо потрудиться, без конца выталкивая наш «Жигуленок» с обочины на центральную часть дороги, прокапывая иногда для этого даже канавки, ведущие по диагонали вверх, а то и семеня рядом с движущейся машиной и упираясь в нее плечом, чтобы она не сползала в кювет и держалась на дороге верхом, а заодно и чтоб самому не упасть. Доехали мы до нашего места только уже после обеда. Но тем с большей радостью восприняли факт, что, кроме нас, на всем многокилометровом заросшем тростником берегу, на нашем участочке берега Чанов, в «наших угодьях», не было никого. Мы выбросили на песок вещи. Пока Петруччо разбирал сети и ставил палатку, я съездил на разгруженной машине по подветренной за день травяной дороге к стоящему километрах в пяти ближайшему и единственному березово-осиновому колку и притащил, зацепив за бампер, волоком две упавших сухих осины, чтобы, кроме паяльной лампы, у нас был еще по вечерам настоящий огонь. Потом мы покидали вещи в палатку, канистру с бензином из предусмотрительности отнесли в камыши. Это единственное, что у нас крали за все годы из вещей, оставленных без присмотра. И поэтому на всякий случай, помня, какой дефицит бензин в этом глухом углу, спрятали его подальше. А между тем, с самого приезда, пока все перечисленное делали, мы время от времени с нетерпением посматривали вдаль на озеро, с волнением отмечая, где и как летает утка. Какой породы в этом году больше, как себя ведет, много ли северной, ушла ли местная. Через какие места чаще всего перелетают стайки, где снижаются. Долго провожали каждую стайку глазами. Ну и, наконец, выплыли в озеро. Наспех побросали в лодки самое необходимое и один за другим погребли на плес, расплываясь в противоположные стороны подальше друг от друга, чтобы уже окончательно остаться каждому одному, наедине с долгожданной стихией любимого озера, с его жизнью, с его прелестями, тишиной, спокойствием или, наоборот, волнением, пронзительным ветром и одиноко и нудно шелестящим звуком листьев тростника, к шелесту которого ты, тем не менее, с умилением прислушиваешься, как к музыке, и к которому, набрав стеблей погуще и сжав их в пучок, тебе еще надо привязаться, потому что там, где мы старались замаскироваться в тростнике, чтоб быть поближе к перелетам уток, глубины были большие. Забыл сказать, что самым наипервейшим делом, какое мы всегда проделывали по приезду, это шли смотреть насколько в этом году в озере много воды. Подходили к берегу и по памяти сравнивали уровень воды с прошлогодним. И по наполненности озера устанавливали, где в этом году нужно на перелет встать. На Чаны мы ездили уже не один год, и даже не один десяток лет, и уже знали о существовании цикличности в наполнении озера водой и о том, что уровень год от года не одинаков. Что существуют малый и большой циклы, что большой вписывается в протяженность в восемь лет, а малый в два-три и в определенном смысле зависит от дождей или, напротив, от засушливого лета, а все вместе от уровня грунтовых вод. В свое время мы очень горевали, вслед за экологами-горюнами, когда считали что озеро погибает, высыхая, как все и везде от техногенного воздействия и вредного промышленного производства. Пока однажды в конце восьмилетнего цикла, совпавшего с какими-то еще блгоприятными причинами, мы не приехали осенью на озеро и не узнали его по тому, насколько уровень его поднялся: несколько метров прибыло в высоту, а берега ушли местами на несколько километров в степь. И с тех пор относились к падению уровня воды трезво, каждый раз ожидая, что будет еще праздник, и уровень воды вернется, и будет опять изобилие и рыбы, и дичи, и воды. Вода придет, и мы каждый раз с нетерпением старались узнать еще летом, какой уровень в этом году, и спрашивали, еще находясь у себя в городе, интересовались у своих же ребят, кому посчастливилось туда съездить, например, на летнюю рыбалку, как в этом году обстоит дело с водой, чтобы знать, чего ждать на охоте осенью. А тогда, поскольку уровень в тот год держался все еще высоким, на том месте, где был мой перелет, пришлось привязываться особенно тщательно, воткнув в дно озера четыре шестика и притянув к ним борта, чтоб можно было спокойно встать на дно лодки и не бултыхаться. И вот когда ты уже поднялся головой над тростником, то обозрению твоему открылась огромная даль воды. Еще уплывая, я долго слышал Петьку, как он невидимый, скрытый за островками камыша, ставил сети, как бил обухом топора по тычкам, как гремел о алюминиевые борта веслом, но теперь, когда мы расплылись максимально далеко и обосновались на своих выбранных местах, Петруччо не слышно стало вовсе. Вокруг стояла тишина, лицом ощущался слабый ветер, и обзор был во все стороны света. Вдалеке у края тростников я видел плавающих нырковых уток, на западе шло к закату солнце, старавшееся проникнуть лучами под низкий облачный свод, а позади меня тянулось бесконечное море тростников, в которых движения, казалось, не происходило никакого. И так продолжалось долго, несколько часов. Я поворачивал голову из стороны в сторону, охватывая взглядом пространство, которое мне было дано в обладание, ту часть мироздания, какая, казалось, принадлежала в тот момент мне, а я ему, чуть досадуя на долетавшие изредка откуда-то издалека со стороны Амелькинского плеса звуки выстрелов, нарушавшие такую тонкую слиянность с зарей и близость к чему-то томительному, может быть, к Божеству, кто знает, и все смотрел и смотрел вокруг, иногда приседая, когда мне казалось, что на меня заходит какая-нибудь очередная стая уток, чтобы спрятаться за метелки тростника, иногда стреляя, иногда сбивая, но, тем не менее, все равно постоянно ощущая свою уединенность и пребывание с Создателем накоротке. Даже и Петькины выстрелы мешали мне,– это только к ночи ближе, а то и глубоко ночью, вместе с приливом животной тревоги перед темнотой, может появиться желание разделить с кем-то это пространство, и мироздание, и тишину его, и твое обладание им, и твое умиление; прийти на стан к костру, обрадоваться встрече и о «единственной» заговорить… А пока я, да и Петька, думаю, в свою очередь, тоже, наслаждались каждый своим одиночеством, возможностью вырваться из городской, и всяческой человеческой суеты. Чтоб затеряться, как в скорлупках, в своих лодках среди полной дикого произвола и Божьего промысла бескрайности воды… Приплыли мы на берег поздно. Опять начал моросить дождь. Мы расползлись каждый по своим спальным местам, я в машину, Петруччо в палатку, чтобы перетерпеть там ночь, а утром, еще до рассвета, покинуть нагретый спальный мешок и, дрожа от холода, натянув на себя сырую, даже и не думавшую высыхать при этой влажности воздуха, и, мало того, еще более отсыревшую, одежду, скипятить, все так же продолжая стучать зубами, на паяльной лампе воду, выпить чаю, и опять грести в озеро к своим «скрадкам», чтобы стоя в камышах, возвышаясь головой над тростником, встретить хмурый тяжелый рассвет. Светало долго. Солнце не смогло пробиться сквозь плотную завесу туч, и лишь восток сначала посветлел, и от камышей упали на воду серые тени. Но потом небо постепенно сделалось светло-серым все. Стало далеко видно. И можно было различить берег на противоположной стороне отноги и камышовые острова на Чанах вдали. Пошла утка. Несколько раз утки вышли на меня хорошо. Небо то поднималось высоко, и тогда откуда-то дышало холодом, и тучи становились сизыми и рельефными, то опускалось низко, и начинал моросить нудный бесконечный дождь, полоса рыхлых облаков и стена дождя приближалась постепенно, по воде это хорошо было видно. Теплело, листья тростника вокруг начинали шуршать от дождя, и приходилось накидывать капюшон штормовки. С Петруччей мы опять вернулись вместе. По крайней мере, спылись у прохода к нашей «пристани» одновременно. Петька еще задержался на глубине, чтобы, хапужничая, поставить третью или, там, четвертую сеть. Я же свою первую и единственную, которая будет приносить мне каждый день несколько килограммов подъязков, а то и несколько штук пеляди, не мудрствуя, бросил еще вчера на мелководье. На берег Петька выполз меня чуть позже. Было еще часов десять утра, и впереди был целый день. И уже день-то был наш. На охоте зорьки это как повинность, на охоте зорьку, утреннюю или вечернюю, тебе даже в голову не придет пропустить, это святая обязанность их отстоять, но день – это отдых и расслабление, когда можно дать своей лени волю. Можно поваляться, надев на себя ватник и овчинный полушубок на берегу, можно поспать, можно, ничего не делая, посмотреть в степь, можно – появиться такое желание – почистить зубы. Потрепаться можешь с напарником, выпотрошить рыбу, сварить уху. После обеда мы вздремнули, а когда проснулись, шел снег. «Белые мухи», которые легко летали в стылом воздухе на фоне темно-синих блестящих туч и которые вскоре исчезли. Но небо все равно осталось мрачным, воздух холодным и, несмотря на полуденное время, было темно, и все это походило на начало зимы. Как бы там ни было, Петруччо, основательно обустроившись у входа в свою огромную шатровую палатку с врытыми на случай сильного ветра ее стенками в землю, в меховой куртке, в брезентухе и в ватных штанах, ничуть не обращая на снег, холодный ветер и суровость погоды внимания, готовый ко всему, готовый все сносить, сидел в своем широко разложенном парусиновом кресле со стаканом алкоголя в руке и, неторопливо прихлебывая из него, – пока я у паяльной лампы доканчивал щипать для обеда второго селезня-крякаша, – хмуро, зло и мрачно, в тон хмурой и мрачной погоде, философствовал: |