– Но я же помню, что он там работал. Что я такого спросил?.. И на этом наш разговор, в общем-то, и закончился… Изнемогая от столь очевидной таинственности, я с еще большим остервенением продолжил свои поиски, отнесясь к ним уже совершенно серьезно и подключив все свои связи, бывшую журналистскую сноровку и знакомства, в результате чего в порядке заключительного момента своего долгого расследования я наконец оказался перед трехэтажным коттеджем на берегу Бердского залива, в экологически чистой части города под названием «поселок Изумрудный», с тихими асфальтированными улочками, с рядом стоящими соснами и свежим запахом воды, у красного кирпичного забота с цифрой «5» и намертво вделанными в забор решетчатыми воротами, через которые виднелись аккуратно подстриженные газоны. Я нажал на кнопку домофона. На мой звонок из будки появился охранник. – Мне нужно Петра Власова, – сказал я. – Строение номер пять. – Одну минутку, – охранник поднял трубку и попросил меня представиться… – К вам гость, – и он назвал мою фамилию. – К сожалению, он не может вас принять, – повернул он ко мне голову. – Но почему… Дайте я поговорю. – Он говорит, что очень занят. – Дайте, я скажу ему, – и охранник протянул мне трубку. – Петруччо, я искал тебя несколько месяцев. – Извини, нет времени, – и он положил трубку. Охранник, стараясь не смотреть мне в глаза, ушел в свою «сторожку». Ясности ради, следует сказать, что за эти семь лет, что мы с Петруччио не виделись, нам с ним все-таки однажды поговорить удалось… Было это где-то за год до Мишкиной смерти. Я только что напечатал новую книгу, а Ефим как раз рассказал мне, что сидел на пятидесятилетии Шуры рядом с Петькой, и перед открытием охоты на зайцев я Петруччио позвонил. Он тогда еще не переехал, и я по известному мне телефону его застал. – Здорово, Петруччо! – сказал я. – Михельсон, что ли? Здорово. – Как живешь-можешь? – Чего надо? – Да так, ничего. – Чего звонишь? – Просто. – Денег надо? – Да нет, Петька, все нормально. Я звоню совсем по другому поводу. Ну, просто для начала надо потрепаться, давно ж не виделись. – Ну, валяй. – Как там твоя половая жизнь? – в попытке как-то наладить разговор, я перехожу на всем знакомый предмет и на его язык. – Стоит? Не о литературе же заводить сыр-бор. По крайней мере, не с первой же минуты. – Стоит, – отвечает он, понимая меня, но не позволяя спровоцировать себя на искренность. – У тебя же были последнее время с этим проблемы. – А сейчас нет проблем. – Судя по тому, что ты все еще живешь на этой квартире, ты продолжаешь жить и с последней женой? – делаю я заход еще с одной стороны – У тебя это обычно совпадает. Так вот, поневоле и возникают сомнения: что-то слишком долго на этот раз… – Да все нормально, не переживай. Вот как раз собрался переезжать, – и он назвал новый престижный дом на престижной улице. – Три года назад еще оплатил, а только вот заселяют. – Хорошая квартира? – В два уровня. – Прилично. – Ты-то как живешь? – Помаленьку, – поскромничал я. – Коптишь? – Что? – Небо коптишь, говорю… – Ну, это ты, конечно, сильно выразился… Ладно, Петруччо, мы с Ефимкой едем на охоту, хочешь присоединиться к нам? – К вам? – Да. – На охоту? – Да, – ответил я. – Когда? – Сегодня в ночь. – Как тогда?.. – сказал он. – Черт, я с удовольствием бы с вами съездил. Как обычно. И С Ефимом, говоришь… А на кого? – На зайца. Завтра же открытие. – А на чем поедем? – На моей «Ниве», – не мог же я предлагать ехать на его «Крузере».
– Отлично. Поехать, что ли, правда. А сына моего возьмем? – Какого сына? – Колька. Помнишь, как мы брали его, когда с тобой на твоем «Уазике» на Чаны ездили… – Он сейчас с тобой живет? – говорю я, поражаясь про себя тому, что все-таки из всех детей, которых он настрогал за свою жизнь от разных жен и разбросал по свету, нашелся-таки тот, к кому он питает родительские чувства и отдает предпочтение. – Да вот он здесь. – А сколько ему уже лет? – Семнадцать. – Как летит время! Ну, так ты его с тех пор туда не брал? – Нет, шесть лет прошло, также бы опять съездить. Помнишь, как мы на берегу жили? – Да помню, как ты его подзатыльниками заставлял природу любить… – Ну, это-то не много помогло. – Мне особенно памятны твои нравоучения: «вытри сопли и не хнычь, что ветер холодный. Посмотри, зато сколько воды и камыша вокруг!..» – Да, там хорошо было… Давай я тебе перезвоню, сможем ли мы поехать, и тогда мы по-быстрому соберемся. Но там оказались какие-то сложности, я уже не помню, что конкретно. Но со второго или с третьего звонка он все же отказался, и нам не суждено было поехать всем вместе, и мы отправились с Ефимом только вдвоем, по дороге обсуждая удивительную трансформацию Петруччио в добропорядочного отца и семейного человека. Зайцев мы ни одного с Ефимом не видели, но зато ночь провели у костра, одни, затерянные среди березовых перелесков, валяясь в полушубках и ватных штанах на чуть припорошенной первым снегом еще зеленой травяной поляне, в слегка морозном воздухе и с изобилием ярких звезд над головой. Помню, как я первый раз увидел Петруччо на охоте. На Чанах это было. Петруччо вообще любил это озеро – может быть, потому что его приучили к охоте приятели именно на Чанах, – но он испытывал к этой главной жемчужине Барабы, к этому Западно-Сибирскому бескрайнему камышовому морю, неожиданное в нем, как потом и во всех их спортсменах, борцах-соратниках, вот уж чего я в них никогда не замечал, – сентиментальное чувство. Смешная слабость великана: сентиментальная любовь. Или лучше сказать, ИСТИННАЯ любовь. Ну, это такая штука, что сказать серьезно в обществе деятелей большого спорта просто язык не повернется, но вот к Петручо это как-то шло. Из всех наших неофитов, каких мы приобщали к охоте, а нас, настоящих охотников в нашей компании, сложившейся, по преимуществу, еще в детстве из соседей по двору наших многоэтажных домов, было, пожалуй, всего человека четыре: я, Ефимка – Володя Ефимкин, Шура Черемисин, да Михаил. А точнее даже: я да Шура, у него это от крови – у него все три брата охотники и потомственная геологическая семья. Но когда Мишка потащил одного за другим к нам своих друзей-спортсменов, и мы стали с его подачи брать иногда на охоту посторонних людей, то лишь один Петруччо задержался у нас на этом. Из всех наших дворовых приятелей и Мишкиных борцов, родственников, знакомых зацепило только его. Охотниками рождаются. Ими не становятся. Тут дело не в привычке, не в навыке, не в традиции. Человек может жить и не знать, что он охотник. Один может полжизни прожить и только единственный раз случайно попасть в подходящую среду, чтобы то, что в нем есть, обязательно сработало. А другой с малого возраста на охоту будет ездить, от отца в наследство охотничьи принадлежности получит, ружье штучной выделки купит, рога на стену повесит, а детонации не возникнет, всю жизнь будет тыкаться, как слепой котенок, по углам и так ничего не поймет, не осознает. Петька попал на охоту, когда ему было уже двадцать два года. И со стороны сразу было видно… что именно видно, тут даже и не скажешь, из деликатности даже в такой ситуации стараешься отвести взгляд, чтобы не смотреть на ту степень сокровенности, в какой человек в этот момент пребывает, потому что это картина, как будто человек, скажем, познал впервые женскую любовь. Всю жизнь ходил вокруг да около, и тут вдруг как озарение, вдруг ему становится все ясно на свете. И ты взгляд отводишь, но внутренне испытываешь радость от того, что человек осознал это с твоей помощью, в вашей компании, в вашем присутствии, с вашей подачи, и вы как крестные, невольные виновники его конфирмации, пусть даже вы сами эту конфирмацию прошли еще в детстве, все вместе, но тем приятнее наблюдать ее, как воспоминание, в другом. Мы ходили по лагерю, щипали уток, первые свои трофеи после утренней зари, разводили костер и на Петьку, выплывшего из камышей, старались не смотреть, даже не заговаривать с ним, выше нижней половины груди глаза вообще не поднимать, и лишь видели, как дрожат принимающие хлеб и миску его руки. Но, тем не менее, натрескались мы все по этому поводу тогда изрядно, даже и такой непьющий, как я. После этого Петруччо стал нашим спутником на Чаны постоянным. Каждого, кто бы ни ездил туда, из нас. Мы в те годы добирались на охоту пешком. Всю ночь ехали от города до нужной станции по железной дороге, в предрассветных сумерках старались втиснуться на станции со всеми своими лодками и рюкзаками в, как всегда, единственный автобус, выходили в сотне километров от железной дороги в степи и еще перли километров десять свои пожитки до облюбованного места. Петька купил себе новую, какие у нас у всех уже были, складную лодку, которую надо было возить на специально собой изготовленной из старой детской коляски тележке, хорошие чешские болотные сапоги, ружье-бокфлинт, спальник, охотничью одежду, чучела, манки, всякие приятные охотничьи мелочи, которые поначалу так трогают душу, как то: охотничий нож, патронташ, ремень с перевязью, закрутку звездочкой, дозатор, пособия по охоте, книги Аксакова, Пришвина, Бутурлина, ружейные чехлы; стал сам заряжать патроны, что мы тоже делали с большим удовольствием в свое время, и хотя стрелять влет он так толком никогда и не научился, либо поздно начал, либо был еще страстнее и нетерпеливее чем мы, – настоящий охотник редко попадает, мешает страсть, а когда страсть спадает, становится дичь жалко, и уже не особенно и хочется попадать. Тем не менее, он продолжал с азартом таскаться по болотам, грести на своей складной алюминиевой лодке, «конверте», как мы ее называли, на перелет северной утки, в высокую волну и в дождь, стрелял, мазал, не раз переворачивался, тонул, клял ненастную погоду, неудобства, невзгоды, свою неудачливость, но ездить не переставал. Это вообще очень характерное для охотничьей страсти явление: уезжаешь с охоты проклиная все и вся, и непрекращающуюся метель, и протекающую стенку палатки, и вечно влажный спальный мешок, и вездесущих комаров, и отсутствие горячей воды и мало-мальски приемлимых бытовых условий, и отсутствие, наконец, самой дичи, когда в голову уже закрадывается крамольная мысль: да на черта мне вообще сдалась вся эта охота, если можно спокойно дома, сидя в кресле, смотреть телевизор, да ту же программу «окно в природу», если на то пошло, а готовую к употреблению, битую, дичь покупать в магазине, спать на чистых простынях, надевать по загрязнении новую сорочку, есть, как и положено, не один раз в день, а в завтрак, обед и ужин, ходить по асфальту, смотреть на праздничные огни окон многоэтажных домов, да мало ли что еще… Но уже на второй, подчеркиваю, на второй день, полежав в горячей ванне и хорошо выспавшись, ты уже снова начинаешь стремиться на охоту, начинаешь скучать по своей неуклюжей лодке, по своему скромному уголку в палатке, перекладывать с места на место на антресолях, проверяя, сапоги, с умилением перебирать в памяти каждую несущественную, казалось бы, из прошлой неудачной поездки мелочь, каждый твой удачный, да и неудачный, выстрел, каждую пролетевшую мимо утку или вырвавшуюся из-под ног куропатку, каждый островок камыша, в котором ты стоял, и уголок поля, где ты перематывал портянку, начинаешь вздрагивать от свиста крыльев пролетающих над тобой городских голубей и от запаха прелой листвы, вдруг пахнувшей на тебя из парка. И принимаешься опять страстно мечтать о том, что теперь-то тебе обязательно повезет. И поэтому, когда видишь Петьку, тащащего свою лодку через звенящие льдины застывшей уже закраины озера, видишь то, как он красными руками выбрасывает на берег из лодки только что вынутую им из обледенелой сети рыбу, или то, как он, зачерпывая ботфортами болотную жижу, волочет вместе с колом и капканом из камыша ондатру, или то, как закинув ружье за спину, подобно медведю, путаясь в корневищах, спотыкаясь и матерясь, топчется среди четырехметровой высоты тростника в поисках наконец сбитой им утки. Или то, как он лежит на земле на биваке, спрятавшись от бесконечного пронизывающего степного ветра за какое-нибудь естественное или искусственное возвышение, будь то лодка, бугорок или слабая стенка палатки, зарывшись во все так же продуваемый насквозь полушубок и пытаясь согреть между ног заледенелые на ветру, с промокшими по локоть рукавами телогрейки руки. Или то, как он потом, раскочегарив наконец паяльную лампу, под ее нудный держащийся на одном тоне гул, с каким она разогревает ведро вчерашней утиной похлебки, и мимо белого пара, начинающего подниматься от нее в сизое низкое небо, смотрит на бескрайнюю равнину озера в одном, не загороженном камышами, направлении, над которым ничего нет, кроме бесконечности, ненастного неба и изредка появляющихся чаек вдали. Когда видишь эту картину, то понимаешь, что это действительно охотник, и его от камышей уже не оторвать… Когда Петька в студенческие годы – а закончил он, как и многие спортсмены тех лет два института (а что не учиться, если поездки на экзамены бесплатны, время сессии оплачивается государством, посещение занятий свободное, время учебы в вузе неограниченное, учись себе да учись). Когда он работал в студенческих стройотрядах, а вернее, в студенческих шабашках, которые сам и организовывал, – и это были, кстати сказать, его первые шаги на, как это сейчас принято называть, коммерческом поприще, – договариваясь с председателями колхозов и подбирая себе из студентов «рабов», из которых потом формировал отменно производительные бригады, в которых, кстати сказать, перебывала в качестве «рабов» в другие времена и в поисках денег поочередно и вся наша братия, – когда он находился в это строй-отрядное время с нами на охоте, для чего мы забирались уже во все более отдаленные в глубине области уголки с мечтой о непуганой птице, на неизвестные еще для нас водоемы и уже не на субботу-воскресение, а дней на десять, Петруччо каждый день сокрушался: «Еще двести рублей теряю!», что обозначало недополученную им часть своей каждодневной шабашной прибыли, в его отсутствие на рабочем объекте по какой-то так и оставшейся непонятой причине уплывающей мимо. Суммы, которую никто из нас не мог даже представить, поскольку, не говоря уж о стипендии, зарплата наша послеинститутская даже месячная в перспективе не смогла бы составить и половины этих его только теряемых ежедневных двухсот рублей. Каждое утро, возвращаясь с зорьки и бросая своих уток у костра, он говорил: «Эх, там без меня народ жирует. Еще двести рублей как корова языком слизнула!» И опять же – с охоты не уезжал… Наша молодость вся прошла под знаком секса. Это только слова такого тогда не существовало, не было его тогда в обиходе, но если назвать это, скажем, словом «постель», о, сколько было тогда ее!.. Да и сказать, происходила ведь в мире сексуальная революция, менялся склад мышления и отношения к телу, такая мощная энергетика шла от этого явления, что незатронутым не оставался никто. Столько семени было вылито, столько спермы жадно поглощено влагалищами. Столько ног распахнуто, сколько издано стонов и закушено в пароксизме страсти губ. Мне сдатеся, что все эти теперешние гепатиты Б, СПИДы, хламидиозы, вся эта грязь вместе с теперешними обязательными презервативами и строгими медицинскими профилактическими инструкциями – это наказание за прагматичную циничную грязь теперешних сексуальных отношений. В то же время, тот наш молодежный безоглядный сексуальный порыв был чист! И когда Петруччо, набравшийся по уши, как все его спортсмены, от «большого спорта», прошедший огонь и медные трубы вместе с их загранпоездками, порнографическими журналами, секс-музыкой, совместными с девочками банями у себя на сборах, или как их сейчас называют, саунами, неразборчивостью, промискуитетом, когда он говорил: «Вчера захотел старую…Теткам было лет по пятьдесят, и я именно старую захотел. И что ты думаешь, как она давай меня вертеть, как-то животом всего меня в себя всосала, и еще у нее там все подрагивало, и я – тут с молодой иногда не знаешь, что делать – а я на старой, не слезая, подряд два раза кончил…» Или когда Мишка Внуков прибегал к нам с квадратными глазами и с огромным желанием поделиться рассказывал, что они с Судаковым у себя в спортивном лагере одну вдвоем вместе сразу имели. |