Мне сделали, в общем счете, одиннадцать операций, чтобы залечить то, что одно время выглядело до жути неприглядно. Место, где у меня был левый глаз, утраченную кость и мышцу под щекой и бровью, аккуратно прикрыли лоскутом кожи, взятым с моего бедра. Я перенес бесконечные пересадки кожи, пластические хирурги вдоволь поколдовали над моим лицом. Лишь малая толика их труда нужна была для сохранения здоровья или способности двигаться. Большая часть пошла на то, чтобы сотворить из меня индивида, которого легче вынести при встрече. Окончательным результатом явилось гладкое место, полное отсутствие глаза (будто его и не существовало никогда), огромная потеря мышц и тканей на щеке и шее и явное повреждение нерва у левого уголка рта. Он мертв, если можно так выразиться, и обвисает. Однако после многих лет терапевтического исправления дикции я сумел сделать свою речь вполне понятной.
Так что в каком-то смысле людей беспокоит не то, что они видят на моем лице, а скорее то, что они ожидали, но чего не видят на нем.
Еще у меня почти не действует левая рука, которая от последовавшей атрофии стала короче и усохла. Люди, полагаю, редко замечают это, пока какое-то время не пообщаются со мной, поскольку мое лицо норовит оттянуть все внимание на себя.
Я работал в школах, на переменах проводил время в учительских, где любая полоска пластыря замечалась и требовала объяснения. «Ричи, что у вас с рукой?» Набросок чрезвычайного явления становился повествованием, повторявшимся в течение шести недель, чтобы не обойти вниманием всех числившихся в штате учителей. «Знаете, я забрался на лестницу, понимаете, собирался водостоки прочистить…»
Так что мне странно было, что никто не расспрашивал. Если же вдруг кто-то решался, и я вынужден был повторять свой рассказ, то готов был пожалеть и пожелать, чтоб лучше уж все оставалось как прежде. Но дело даже не в том, что не расспрашивали, а в том, почему не расспрашивали, как будто я был ходячим ужасом, трагедией, неведомой и повергающей в шок и меня, и их заодно.
Время от времени по поводу моей левой руки кто-нибудь замечал (всякий раз одно и то же): «Как вам повезло, что левая». Вот только даже это якобы утешение било мимо цели: я левша по природе, если не по жизни.
До того как меня доставили домой из заморской страны, у меня была невеста. До сих пор храню фотографию, где мы вместе. Мы были красивой парой – любого спросите. Любому, не побывавшему там, могло бы показаться, что моя невеста, должно быть, бессердечная. Слов нет, она все равно могла бы выйти за меня. Я бы жалел, что она не бессердечная, а то и мог бы сделать вид, что в этом все дело, но, к сожалению, я там был. Истинную правду воссоздать трудно. Истинная правда в том, что мы оба так стойко согласились не видеть этого и не занимать себя этим, что только это и способны были видеть, у нас уже не оставалось времени, чтобы заботиться о чем-то еще.
Элеонор была сильной женщиной, что, несомненно, способствовало нашему краху.
Сейчас она замужем, живет с мужем в Детройте. Она пластический хирург. Я так до конца и не понял, насколько значимыми следует считать эти факты.
Любые из них.
Из дневника Тревора
Я узнал про эту странную штуку пару дней назад, в новостях увидел.
Про этого маленького мальчика в далекой Англии, у кого есть такая… как бы болезнь. Ему ни от чего не больно. Всякий раз, когда его показывали, на нем был велосипедный шлем, защитные щитки на локтях и коленках. Для того, подумалось, чтобы не пораниться. То есть разве он не может пораниться? Как он об этом узнает?
Сперва я подумал: «Вот это да. Везунчик». А потом уверенности поубавилось. Как-то, когда я был еще маленьким, я спросил маму, почему нам больно. Вроде как «зачем это?» Она объяснила: это для того, чтоб мы не тянулись руками к горячей плите. Это, сказала мама, чтоб вас научить. Только когда боль вопьется, слишком уж поздно будет, вот для чего и нужны родители. И вот для чего она со мной. Научить меня. Чтобы я прежде всего не трогал горячую плиту.
Иногда я думаю, что такая же болезнь у мамы. Только внутри. Хотя и знаю: ей больно. А все равно, не раз обжегшись, она тянется к той самой горячей плите. Внутри себя, я хочу сказать. И не думаю, что от этакого делают защитные шлемы или щитки.
Жаль, что я не могу научить ее.
Глава 2
Арлин
Рики, как ей и представлялось, домой так и не вернулся, зато грузовик – прибыл. Только не так, как ей представлялось. Несколько раз он опрокидывался; в целом вид у него был хуже, чем она опасалась. Одно только: машина заводилась. Ну, работала на холостом ходу. Одно дело, завестись и работать вхолостую, совсем другое – действительно куда-нибудь доехать.
Как бы ни был ей ненавистен этот чертов помятый «Форд» – наглядное представление о ее собственном нынешнем положении, – она могла бы не пенять ему за это. Теоретически могла. Это из-за него ей не спалось ночью. Особенно сейчас, когда она пошла на вторую работу, в «Лэйзер Лаундж»[5], чтобы было чем платить по счетам. А поскольку грузовик был виноват, что она не ложилась в постель до трех ночи, он по крайней мере мог бы давать ей выспаться. Наверняка не такое уж непомерное требование.
Так нет, опять приходится липнуть к окну и в который раз высматривать, как скользит лунный свет по призрачному остову грузовика. Как его серебристое сияние обрывается там, где ободрана краска. Только Рики был способен довести машину до такого плачевного состояния и смыться. Во всяком случае, разумно полагать, что мужик смылся: грузовик-то, вон он, отыскался, а Рики – нет.
«Койоты утащили? Перестань, Арлин, ну-ка возьми себя в руки! Сидит себе где-нибудь в баре, ведет те же самые нежные речи с какой-нибудь бедняжкой, еще не усвоившей, к чему это все сведется. Или к чему все не сведется».
Если, конечно, он вообще не уволокся, бродяжить не отправился, может, в больницу попал, может, выбрался жив-здоров, а может, помер вдали от всего, что связывало его с «Фордом», вдали от всякой связи с родным городом.
Так что, может, и есть где-то могилка, но откуда Арлин знать? Да если и узнает, как выяснить, какая и где. Даже если она купит на свои чаевые Рики цветы, то все равно никогда не узнает, куда их нести.
«Цветы могут обернуться гадостью, гадким умыслом, если даже не знаешь, где их возложить. Ну-ка, перестань, Арлин. Ну-ка марш обратно в постель!»
И она пошла – только для того, чтобы пасть жертвой сна, в котором Рики жил прямо за городом, уже много-много месяцев, и ни разу не удосужился подать ей весточку о том, где он.
Что и заставило ее опять прилипнуть к окну и поносить чертов грузовик за то, что не дает ей поспать.
…
– Значит, так. Что, если я приношу ее домой, а она погнута? Я просто две сотни долларов на ветер выбросил?
– Просто скажите себе, что с той стороны дверь усиленная, так что этот чертов грузовик мог перевернуться, а дверь не погнулась.
– Я просто говорю, что если, в общем-то. Вот и все, что я говорю.
– Я вам вот что скажу. Я попридержу ваш чек на пару-тройку дней. Не сможете поставить дверь на свой грузовик, приносите ее обратно.
– Ага. Понимаю. Сто семьдесят пять.
– А ну-ка, катись с моей стоянки, ты меня уже достал!
– Лады, двести. – С легкой улыбочкой.
«Парням нравится, когда с ними так разговариваешь. Почему-то, черти веселые».
Малый оперся о покоробленный капот «Форда» и закурил. «Мальборо»-красные, такие же, как когда-то курил Рики, она и не глядя узнала бы. Похоже, этот мир, этот городок битком набит мужиками, скроенными по одному шаблону с Рики. Ей, во всяком случае, так кажется. Из-за этого она и почувствовала расположение к парню, этому Дугу, или Дуэйну, или как там, черт, его кличут, ее первому покупателю.