Офицеры ходили кучками по всем полкам с радостными лицами; знакомые и незнакомые здоровались и целовались, как в Светлый праздник, рассказывая друг другу и про сегодняшнее дело, и про завтрашний парад, и про всю войну. Адъютанты, ординарцы и рассыльные скакали и суетились во всех направлениях. Одни были из главной квартиры государей, другие пробирались в главную квартиру Барклая; каждый искал и спрашивал своего назначения, фамилию, имена полков, приказания перелетали из уст в уста и слова, торопливо сказанные и на лету перехваченные, раздавались со всех сторон.
У подошвы Шомон, где расположилась русская гвардия в лагере…ского полка, около огня собралась кучка офицеров и громкий смех, далеко разносившийся, возвещал веселое их расположение.
– Чему вы смеетесь, господа! – вскричал пришедший вновь офицер, вступая в кружок, – поделитесь со мной вашим весельем, и я хочу посмеяться.
– Посмотри, какого оригинала завоевали мы вместе с Парижем. Его поймали между ротозеями, которые вышли посмотреть на сражение, и теперь мы его вербуем в казаки.
В самом деле посредине их стоял полупьяный француз и размахивал казацкою пикою; на голове была казацкая шапка, у фрака одна пола оторвана.
– Но любезный Калесон, если ты хочешь быть казаком, – кричали ему весельчаки, – то надобно быть в куртке, оторви и другую полу.
Другую полу оторвали; офицеры божились, что он первый казак на свете; а мусье Калесон – клялся, что завтра пойдет с русскими cosaquer le Paris[5] и поведет их в самые лучшие домы.
В эту минуту раздался ужасный треск, подобный взрыву подкопа: и над головами смеющихся полетели огненные змеи гранат, лопавшихся и разгонявших веселые кучки. Все бросились в ту сторону, откуда послышался взрыв. – Это было в лагере уланов… что сделалось?.. что такое?.. – спрашивали улан, которые ловили испуганных лошадей, оторвавшихся от коновязей – «взорвало пороховой ящик», отвечали некоторые.
На месте происшествия лежало пятнадцать человек убитых и обожженных, и между ними двое полковников и два офицера того полка; при них закапывали брошенный французами зарядный ящик, и мера предосторожности обратилась в пагубу от неосторожно брошенного ядра, давшего искру и воспламенившего все заряды. Тысячи убитых и раненых не производят в сражении на военного человека такого впечатления, как один убитый вне дела. По всему лагерю шум затих на несколько времени, пока печальное происшествие было передано из края в край; потом мало-помалу прежнее движение началось и громы кликов раздавались везде по-старому. Офицеры опять волнами разливались по лагерю; по всей линии тени двигались, мелькали и исчезали.
Военная музыка и песни разных наций гремели; все постигали важность победы и радовались концу кампании. Высоты, господствующие над Парижем, исключительно были заняты русскими, которые также не могли отказать в движении удовлетворенного честолюбия; но вскоре их радость сделалась умереннее: песни и музыка стихли, и когда в лагерях австрийских, прусских и виртембергских войск раздавались еще голоса импровизаций на свои победы – на французов и Наполеона, русские, не имея с природы наклонности величаться своими подвигами, скромно и тихо готовились к завтрашнему вступлению, чистя ружья, задымленные порохом, и поправляли амуницию, потерпевшую от непогод и грязной бивачной жизни.
Гора Шомон служила сборищем разгульного офицерства, везде блистали эполеты, слышалось французское болтанье, шутки и смех с торговками и продавцами, пробравшимися из Парижа и незанятых окрестностей. Некоторые из смелейших жителей Бельвиля начали возвращаться в свои домы, в надежде найти что-нибудь нерасхищенным, в то время, как большая часть жителей всех вообще предместий, ушедшая в Париж с пожитками, со страхом ожидала, как поступят с ними северные варвары в стенах самой столицы.
Подле одного огня на этой высоте несколько гренадер чистили амуницию: один спарывал холстинные нашивки с воротника, предохраненного таким образом от непогод, другой починял наскоро сапоги; третьего ротный цирюльник держал за нос, соскабливая двухнедельную бороду. Все были заняты по-своему.
– Экая беда! – говорил один, стоя на коленях перед развернутым ранцем и подымая к свету порыжевший мундир, – и ночью он похож на зарево!.. что ж будет завтра? как быть, молодцы?.. давайте совет.
– Другого нечего делать как выкрасить, – сказал солдат, чистивший ружье.
– Да он ссядется, – перебил другой, который, несмотря на весенний холод, засучив рукава рубашки и поливая изо рта на белую перевязь, натирал ее мякотью голой руки, чтоб навести лоск на меловое беленье.
– Да он и не высохнет до утра, – промолвил сквозь нос страдавший под бритвою.
– А чтоб он высох и не сселся, – перехватил барабанщик, перетягивавший струны своего громогласного инструмента, – надо выкрасить его на тебе. Мы всегда так моем и белим шкуру на барабане.
Солдаты захохотали, но не менее того, надели мундир на хозяина, составили какую-то краску из бывших под рукою материалов, намочили ею щетки и начали натирать бедняка, который терпеливо стоял с распростертыми руками, как телеграф.
– Я тебе дал совет, Маслеников, – сказал чистивший ружье, – теперь ты скажи, чем выполировать ствол? отверка у меня так заржавела, что хуже царапает.
– Экой ты детина, – отвечал труженик, морщась от брызгов, летящих со щетки, – вынь шомпол из первого французского ружья, да и катай, как воронилом, у них шомпола стальные, не нашим чета!
– Ив забыль так, – сказал усач, оборачиваясь во все стороны и ища глазами где-нибудь брошенного ружья. Он увидел на самой крутости ската убитого француза, который, лежа навзничь, держал в руке ружье.
– Смотрите, братцы, – сказал солдат, силясь вытащить ружье из замерзшей руки. – Этот молодец и по смерти не хочет отдавать своей игрушки, – он сделал еще несколько усилий; наконец решил выдернуть один шомпол и когда в досаде тряхнул ружьем, то мертвое тело, расшевеленное попытками, покатилось по обрыву.
– Эх, брат, не ругайся над покойником, – сказал крашеный, – одно дело, что французы и сами народ не плохой, а другое, может, и тебе придется когда-нибудь считать звезды!
– Да не я, а он надо мной наругался. Только удалы же эти французы, собачьи дети: за этим не спор, что с ними с живыми надо держать ухо востро, а он и мертвый не плошает!..
Во время этих разговоров двое офицеров стояли поодаль в тени, чтоб не мешать солдатской веселости; смотрели, слушали и смеялись изобретательности русского ума. Это были два гвардейских полковника.
– Какова выдумка для крашенья? – сказал один из них, – я сейчас пойду в свой полк и прикажу всех так выкрасить для единообразия.
Другой насмешливо улыбнулся и отвечал:
– Ты любишь мундиры, а я людей; мне гораздо больше понравилась похвала неприятелю; у наших людей она часто имеет вид брани, но всегда стоит доброго панегирика.
Разговор их был прерван отдаленным криком, перебегавшим от огня к огню и несшимся по всем бивакам; солдаты и офицеры повторяли какое-то имя и вслед за тем явился молодой офицер…ского полка на усталой лошади, подъехал к разговаривающим и, увидев в одном из них своего полковника, передал ему какое-то приказание от дивизионного начальника.
– Кого вы ищете, Глинский? – спросил полковник, выслушав.
– Полкового адъютанта егерей. Я имел к нему приказание от полкового командира.
– Он проскакал недавно в полк. Но скажите, отчего вы до сих пор разъезжаете?
– Такое счастье, полковник: когда вы меня послали к Ермолову, я застал его одного; все адъютанты были разосланы, и я, благо на лошади, должен был съездить в главную квартиру.
– Что же новенького в главной квартире? – спросил первый полковник.
– Теперь идут переговоры о капитуляции Парижа и получено известие, что Наполеон в трех переходах отсюда; Мармон[6] и Мортье[7] отступают и стягивают к себе другие силы, поговаривают также, будто кампания не окончена.