Литмир - Электронная Библиотека

Мир его поблёк, потускнел, сузился до размеров мрачной камеры – размером шесть на четыре метра. И только лишь одно радовало его в эти минуты – то, что в том другом мире, где ярко и приветливо светит солнце и поют по ночам соловьи, из которого его так безжалостно выдернули, он обеспечил надолго и по-царски свою детвору – отчего на душе становилось и теплей, и отраднее. Лицо его осветилось лёгкой улыбкой. Сожалел лишь только о том, что управлять всем тем богатством, что осталось за пределами камеры, теперь долго придётся не ему. А там, глядишь, кривая и вывезет. И всё забудется. И он снова станет уважаемым человеком.

С тем и задремал.

Ему снилось, что бредёт он по раскалённой солнцем пустыне уже третьи сутки, без воды и пищи. И когда, окончательно обессилев, хочет уже лечь на песок и дожидаться своей смерти, вдруг видит, как перед ним на спуске раскрывается прямоугольный вход под бархан, из которого веет живительной прохладой. А за входом – огромное круглое помещение с идеально отполированными глиняными стенами, полом и потолком, и без единой колонны, и неизвестно откуда струящимся лёгким, будто бы призрачным светом, и многочисленными дверьми по сторонам. Немного поразмыслив, он открывает одну из дверей и оказывается в небольшой каморке, такой же глиняной и так же безукоризненно отполированной, но пустой, с единственным ярко сияющим и наглухо задраенным иллюминатором, за которым ни движения, ни света – тьма. Он было повернулся, чтобы выйти, но дорогу ему преградили двое мужчин в непривычной для земного глаза униформе. И молчаливо чего-то ждали, время от времени терпеливо поглядывая через плечо в центр зала. А там – тоже двое – в строгих костюмах, но только мужчина и женщина, разговаривали с маленькой девочкой, о чём-то умолявшей их и даже со слезами опустившейся на колени. Он узнал её, свою Сашеньку. Но почему-то не мог не только сдвинуться с места и пошевелиться, но даже крикнуть, чтобы обратить на себя внимание. А Сашенька, его Сашенька, так и не добившись, по-видимому, своего, повернулась к нему спиной и пошла, как-то необычно ссутулившись, к выходу, поднимаясь всё выше и выше туда, откуда он только что пришёл.

В мягком свете ночника в тёплой и уютной постельке мирно спала десятилетняя девочка, а рядом, на прикроватном столике, лежал тетрадный листок в клеточку со старательно выведенными детским почерком буковками.

«Милый дедушка!

После несчастья, которое свалилось на тебя, к нам из Нью-Йорка прилетела бабушка, чтобы забрать нас с мамой в Америку. Так и не добившись, ни за какие коврижки, свидания с тобой, чтобы подписать какие-то там документы, она умерла от разрыва сердца – или инфаркта, как сказали врачи. Два дня назад мы похоронили её. Мама всё время плачет. Говорит, что от стыда глаза девать ей некуда, и что она бы покончила с собой, если бы не я. И что будь её воля, бросила бы всё и уехала бы, куда глаза глядят, хоть к чёрту на кулички. Только бы от стыда подальше. В свалившемся на нас несчастье мама винит только тебя одного, говорит, что нашего деда жадность подвела. Да разве ты жадный? Почти каждый день и мне, и маме что-нибудь гламурненькое дарил.

А ещё мальчишки во дворе на меня бранятся, говорят, что я воровка и крысиное отродье, девчонки сторонятся, словно я в чём-то перед ними виновата. Не верю я в то, что о тебе соседи болтают. Ведь ты не мог сделать этого? Правда?

А недавно приходили какие-то два дяди. Кричали на маму и требовали у неё денег и ещё вернуть что-то. А что, я не поняла. Иначе, говорили, нам какие-то там кранты будут.

Что делать, дедушка? И как жить нам с мамой дальше? Ждём в гости того дедушку, что в Америке. Только бы поскорей приезжал, да не умер, как бабушка.

Ну, вот и все новости.

Целую.

Любящая тебя твоя внучка Сашенька».

Письмо это не дошло до адресата. Сокамерники нашли его утром уже мертвым.

Нашли там, где и оставили вечером. Так что передавать Сашенькино послание оказалось некому.

Лицо его было обезображено гримасой, в которой виделся прежде всего крысиный оскал перед тем, как ей, этой серой бестии, атаковать.

Кто в тот смертный миг стоял перед ним – посланцы Бога, или же Сатаны – теперь уже не имеет значения. Главное, что жизнь его на земле этой была завершена. И завершена так, как ей того и следовало – и по закону и по совести, и по справедливости: в тёмной сырой камере – возле параши.

И Бог с ней – с этой его исповедью.

СЛЕПОЙ В ЖЕНСКОЙ БАНЕ,

или ИСТОРИЯ ОДНОЙ КОМАНДИРОВКИ

В женский помывочный день в баню попросился слепой. Это был ладно скроенный парень, годков около тридцати, в стоптанных кирзовых сапогах, в старенькой запылённой гимнастёрке с двумя орденскими планками на груди и котомкой за плечами, в гражданских брюках – с опалённым лицом и неподвижным, безжизненным, взглядом. В те послевоенные годы подобного вида калеки были не вновь, а этот, обращая на себя внимание, как-то сразу вызывал сострадание.

Раньше здесь его никто не видел. И никто не видел, как он появился на этом таёжном полустанке, населенье которого едва насчитывало четыре десятка дворов: старики да бабы, и вдовицы. Все в основном – путевые рабочие, лихо вколачивающие костыли в пропитанные креозотом шпалы да двигающие при рихтовке пути многотонные стальные рельсовые плети не хуже любого гожего для такой работы дюжего мужика. И ещё проживала здесь немногочисленная всякого там иного рода железнодорожная обслуга – из числа неспособных к тяжёлому путейскому труду пенсионеров. В общем, это притулившееся к стальной магистрали селеньице трудно было назвать полустанком. Скорее всего – разъездом, где останавливался всего пару раз в неделю, и то по выходным да праздничным дням, пассажирский поезд местного значения – прототип нынешних электричек, составленный из двух допотопных плацкартных вагонов; и ещё – дымные товарняки, пропускавшие вперёд скорые – цельнометаллические пассажирские составы, которые тащили за собой отживающие свой век шумные паровые торопыги, да – суетливо проскакивавшая туда-сюда в так называемые технологические окна грузовая мотодрезина.

Так что абсолютно непонятно было, как сюда он попал, в этакую глухомань, и откуда взялся, этот горемыка, и к тому же ещё, видимо, один – без семьи и близких ему людей, где и здоровому-то человеку в одиночку выжить непросто?

И почему, собственно, не в мужской, урочный, помывочный день он пришёл в баню?

На все эти вопросы вряд ли у кого из местных были ответы, разве что на последний из них: ну пришёл и пришёл – что тут гадать.

И был он, этот горемыка, такой уж больно жалкий да занехаенный, что сердобольная банщица Василиса призадумалась, сразу не сообразив, что ответить ему по существу, кроме как: мол… дескать, куда тебе там. Там ведь женщины!

– Ну и что? – ответил ей слепой. – Что меня стыдиться, я ведь ничего не вижу. Пристроишь где-нибудь в уголочке, а я срам свой полотенцем прикрою. Мне и простирнуть кое-что надо. Я быстро. Я сам всё умею – не затрудню и не обеспокою.

– А ты, чей-то будешь? – смекнула наконец Василиса задать вполне естественный в этой ситуации вопрос.

– Мои погибли – в сорок первом, в Подмосковье, – ответил горемыка. – А здесь – родня по матери: Сорокины. Знаешь?! Не могу же я к ним немытым явиться.

– Эх! Милый! Сорокиных твоих уж год, поди, как нет. Война закончилась, они и снялись – уехали, не знаю куда. Сказывали, в хлебные края. А пятистенок их стоит, да никто в нём не живёт.

Повисшая пауза, видимо, и решила дело.

– Ладно, пойду с бабами поговорю. Быть может, и согласятся. – Сказала Василиса и заковыляла внутрь пакгауза, в котором и была оборудована сама баня.

Войдя в моечный зал, сплошь обитый осиновой вагонкой, Василиса на минутку присела на табурет, стоявший у двери, собираясь с духом и не зная как сообщить подругам о просьбе незваного гостя.

3
{"b":"585449","o":1}