Марианна Алфёрова (Роман Буревой)
ТЕМНОГОРСКИЕ РАССКАЗЫ
Первое дело Романа Вернона
Дым разъедал тело, как кислота. Он наполнил отравой каждую клеточку. Ужас и отвращение. Дым… Серый, сизый, черный… дым в легких, в сердце, в глазных яблоках, под костями черепа. Дым, пропитывающий мозг, устремляющийся по извивам коры, плутающий в лабиринтах памяти и все стирающий, дым…
Роману снилось, что он лежит на дне огромной чаши, и дым в ней плавает пластами — у дна плотный, поверху — редкими хлопьями… Там, наверху, можно дышать. Если всплыть. Если суметь.
Дым наполняет легкие, уже и вдохнуть невозможно. Ожерелье на шее дергается, как больной зуб, водная нить вибрирует, бьется и…
А-ах… сумел все же выдохнуть он и вскинул руки, будто всплывал на поверхность. И всплыл. То есть проснулся.
Нить ожерелья пульсировала, как сумасшедшая, но не в такт сердцу, причиняя рвущую, непереносимую боль. Роман попытался встать. Затекшее тело не повиновалось. Ног он не чувствовал. Рук тоже. Но все же встал, ухватившись за никелированную спинку старинной дедовой кровати. Стоял, пошатываясь. Так было и вчерашней ночью, и позавчерашней, и месяц назад… Когда же это кончится наконец?
Дверь распахнулась. Щелкнул выключатель. На пороге дед Севастьян. На старике старая латаная пижама — синяя в оранжевые полоски с заплатами на коленях. Заплаты неумелые, пузырями, как будто мужская рука их ставила, хотя шила Марья Севастьяновна, мать Романа. Впрочем, шить она не умела, хотя и утверждала обратное.
— Опять снился дым? — участливо спросил дед. — Это не самое страшное. Хуже, когда огонь. Последнее дело, когда водному колдуну огонь снится. Говорят, это к смерти.
— Все нормально, клянусь водой. Видишь, я проснулся, — пробормотал Роман, озираясь.
Старый дом тем и хорош, что стар. Многое знает и басни свои умеет сказывать. Запах у него есть особенный… Сколько себя помнит Роман, ничего здесь не менялось: все те же обои в мелкий рисунок, несвежие, слегка припыленные. Но кажется, их и наклеили такими. Все та же желтобокая туша комода в углу, и тот же дубовый шкаф с зеркалом. Никакая сила их с места не сдвинет: они с этим домом срослись, с ним и умрут.
Дед уже приготовил стакан воды. Вода прозрачная, ледяная. Заговорил ее дед минуту назад. Потому и пузырьки в ней живые вскипают. Веселые пузырьки. Тут между дедом и внуком какой-то ритуал образовался. Дед вроде как изображает, что лекарство подносит. А Роман делает вид, что не лекарство это, а стакан водки на опохмел. Стакан водки вовсе в радость принимать двадцатилетнему парню. А от слабости трястись, от болезни тяжкой страдать — унизительно и телу, и душе. Так лучше уж делать вид, что руки дрожат с похмелья. Роман пьет. Зубы стучат о стекло. Дай пережить эту ночь, о Вода-царица!
После первого глотка слабость отступает. Вот уже и сердце бьется ровно, и нить ожерелья пульсирует хоть не в такт сердцу, но ритмично и без натуги. Боль уходит, хотя тысячи иголок еще покалывают кончики пальцев.
— Сколько сейчас? Скоро утро? — спрашивает Роман. Он всякий раз надеется, что утро скоро, что можно дождаться рассвета и больше не засыпать.
— Четыре часа, — отвечает дед.
Первый сон всегда прекращается в четыре. А второй может длиться и до семи. От второго сна Романа всегда будит дед. Потому что от второго сна Роману самому не проснуться.
— Ишь какой разлад, никак тебе вновь не срастись с ожерельем. Огненная стихия мешает. Что-то она в тебе выжгла такое. Важное, наиважнейшее, можно сказать, а что — понять не могу. Вот здесь не больно? — Дед касается темени.
Прохладные дедовы пальцы щекочут кожу. Роман усмехается: дед в сотый раз спрашивает, а найти ту точку, где боль притаилась, не может.
Севастьян проводит заскорузлой ладонью по ожерелью Романа, успокаивает водную нить, осторожно выравнивает выбившиеся из плетенки косицы. Водная нить блестит неровно: в одном месте серебрится, в другом черным черна. Сокрушенно качает дед головой: не хочет водное ожерелье принимать Романа за своего, бунтует.
— Когда ж вы вновь в один поток сольетесь? — сокрушается дед. — Быть такого не может, чтобы дар от человека с упорством таким отстранялся. Или человек от своего дара. Ничего, скоро все образуется. Может даже сегодня. Искупаемся в реке и…
Дед каждую ночь обещает, что утром, после купания на стремнине ожерелье вновь срастется с Романом, вновь начнет биться водная нить в такт ударам сердца водного колдуна. Может, так и будет. Но не сегодня. Роман это знает, но делает вид, что верит деду. Так легче — пережидать лишь один день, перемалывать часы, а не годы.
Вон у деда в ожерелье водная нить переливается, будто змейка серебристая скользит меж разноцветных косиц, из которых ожерелье сплетено. Аккуратно пряди одна к другой лежат: красная с желтой, зеленая подле синей, а ведь дедову ожерелью лет восемьдесят, а то и больше. А кажется, что вчера только Севастьяну подарено. Не старится колдовское ожерелье, и колдуну силы бережет. Потому как в водной нити капля крови колдовской запаяна. Того, кто ожерелье волшебное сделал. Капля эта ожерелью жизнь дает, она в колдуне его дар открывает.
Дед уходит. Роман садится на кровать. Хорошо бы дождаться утра сидя. Но голова сама уже клонится к подушке, невесомые пальцы настойчиво смеживают веки. И вот Роману снится второй сон.
Этот сон страшнее того, первого. Снится Роману, что дед погружает его в прорубь, как это происходит каждый день наяву. Только во сне дед отпускает его руку, и Роман уходит под лед. Поток несет безвольное тело; смутный свет пробивается сквозь ледяное стекло, но различить в этом тусклом свете ничего невозможно. Роман ударяется затылком о ледяную корку наверху, пытаясь пробиться. Не выходит. Он знает, что может дышать под водой, что никогда не утонет — водное ожерелье дает ему власть над стихией безграничную, но во сне он никак не может вдохнуть, не может решиться набрать в легкие воды, он задыхается и…
И дед его будит. Роман жадно хватает губами воздух, пытается протолкнуть его в легкие. Вздох. Наконец-то! Дыхание возвращается.
Дед вновь подносит внуку стакан воды. Вновь зубы стучат о стекло. Так когда это кончится, когда!
За окном по-прежнему тьма. Но это темень утра уже, а не ночи.
Дед Севастьян уходит, — колоть растопку, набивать печку дровами, готовить завтрак на маленькой кухоньке. Не то чтобы это тепло может согреть Романа, нет конечно, это лишь иллюзия тепла, а вот чайник… Роман поднимается, берет со стула аккуратно сложенную с вечера одежду, и медленно, очень медленно (руки, проклятые, трясутся, как у алкаша или древнего деда) начинает одеваться. Белье несвежее: на мыло талоны выдали, но мыла в сельском магазе нет. Можно, конечно с помощью колдовства стирать: заклинание наложил, и вода пенится, как если бы полпачки порошка всыпал. Но дед жадничает, говорит, ему на бытовые мелочи заклинания жаль расходовать. Чтобы с помощью заклинания одну пару носков выстирать, огромная сила нужна. Человека от паралича излечить можно вместо этой пары носков. Кому рассказать, не поверит, как всякая бытовая тля силы из нас выпивает. На носки, на посуду, на мытье полов можно весь дар распылить, и не заметишь. А деду Севастьяну силы надо беречь, чтобы Ромкину хворь перебороть. У деда силы уже не те. В молодости, сказывают, мог он реку против течения повернуть, дождь в засуху вызвать, а порчу снимал одним движением руки.
Одевается Роман медленно. За это время дед успевает вокруг дома снег разгрести да еще, скинув ватник, снегом обтереться до пояса. Дед крепок и жилист не по годам, на вид ему и семьдесят не дашь, мало кто знает, что на самом деле Севастьяну уже девять десятков скоро. Но с колдунами всегда так: они либо гибнут, не доживая до тридцати, либо уж живут и живут, лет девяносто минимум. А то и сотенку прихватят.
Сто лет! Роману в его неполные двадцать этот срок казался вечностью.