Невзирая на все это, невзирая на природное отвращение и омерзение, ни слова протеста не произнесли мужи Ордалии. Или, быть может, в природе людей сегодня расхваливать то, что вчера вызывало у них отвращение, если утолен их голод.
А может, мясо было всего только мясом. Пищей. Кто-нибудь сомневается в том воздухе, которым дышит?
Мясо шранков оказалось плотным, пахучим, иногда кисловатым, иногда сладковатым. Особенно трудно было справиться с сухожилиями. Среди айнрити появился обычай целый день жевать эти хрящи. Внутренности наваливали отдельными кучами вместе со ступнями и гениталиями, есть которые было или слишком трудно, или противно. Если хватало топлива, головы сжигались в качестве жертвоприношения.
Солдаты Ордалии делили между собой туши и жарили их на кострах. Разрубленные на части конечности невозможно было отличить от человеческих. И куда ни кинь взгляд – на деревянные шатры Галеота или на пестрые и яркие зонты конрийских и айнонских воинов, – повсюду можно было видеть капающие жиром в костры вполне человеческие с виду ноги и руки, заканчивающиеся почерневшими пальцами. Однако, если сходство и смущало кого-то, говорить об этом не смели.
Родовая знать, как правило, требовала определенных поварских изысков и разнообразия. Туши обезглавливали и вешали на деревянные стойки, чтобы стекла кровь. Нехитрые сооружения эти можно было видеть во всех лагерях Ордалии: рядки подвешенных за пятки белых и фиолетовых тел, таких откровенных в своей наготе. Подсохшие туши тварей разрубали на части, словно коров и овец, а потом готовили таким образом, чтобы скрыть возмущающее душу сходство с человеческим телом.
Похоже было, что за считаные дни все воинство начисто забыло прежние предрассудки и углубилось в мрачное обжорство с удовольствием, даже с праздничным энтузиазмом. Языки и сердца шранков сделались любимым деликатесом нансурцев. Айноны предпочитали щеки. Тидонцы варили тушу, прежде чем обжаривать ее на огне. И все до одного познали то особенное чувство, смешанное с грехом, которое приходит к тому, кто съедает побежденного в бою. Ибо невозможно было сделать даже один глоток, не задумавшись, не вспомнив о сходстве между шранками и людьми, осенявшем последних мрачной тенью каннибализма, не ощущая власть хищника над жертвой. Веселая выдумка немедленно заставила словно бы съежиться несчетную Орду, служившую объектом столь многих пророчеств и ужасов. В солдатских нужниках пошучивали на темы справедливости и судьбы.
Мужи Ордалии пировали. И спали с набитым брюхом, не имея повода усомниться в том, что самая низменная потребность их тел удовлетворена. И просыпались нехотя, не ощущая свойственной голоду тупой и тревожной пустоты.
И буйство жизненной силы наполняло их вены.
В Ишуали была дубрава, становившаяся священной на исходе лета. Когда листва бурела и полыхала багрянцем, дуниане готовились, но не как йомены к зиме, а как жрецы прежних лет, ожидавшие прихода еще более древних богов. Они рассаживались среди дубов согласно своему положению – пятки вместе, колени наружу, – ощущая бритыми головами малейшее дуновение ветра, и начинали изучать ветви с пристальностью, отнюдь не подобающей роду людскому. Они очищали свои души от всякой мысли, открывали сознание мириадам воздействий и смотрели, как облетает с дубов листва… Каждый из них приносил с собой золотые монеты, остатки давно забытой казны, почти совсем утратившие надписи и изображения, но все еще хранящие призрачные тени давно усопших королей.
Иногда листья облетали по собственной воле и, покачиваясь, будто бумажные колыбели, скользили в недвижном воздухе. Однако чаще от родного причала их уносили прилетающие с гор порывы, и листья порхали в воздухе как летучие мыши, вились как мухи, опускаясь вместе с порывом на землю. Тогда дуниане, взирая в пространство мертвым и рассеянным взглядом, подбрасывали свои монеты – и лучи солнца вспыхивали на них искрами. Несколько листьев обязательно оказывалось на мостовой, придавленные монетами, и края их обнимали тяжелое золото.
Дуниане называли этот обряд Узорочьем: он определял, кто среди них породит детей, продлевая будущее своего жуткого племени.
Анасуримбор Келлхус дышал, как дышал и Пройас, подбрасывая монетки другого вида.
Экзальт-генерал сидел перед ним скрестив ноги, упершись в колени руками, выпущенными из-под складок боевой рубахи. Он казался бодрым и ясным, как подобает полководцу, чья рать должна быть еще проверена в бою, однако за невозмутимой внешностью дули ветра, ничуть не уступавшие тем, что сотрясали дубраву Узорочья. Кровь в жилах его дышала жаром, обостряла восприятие тревожной жизни. Легкие втягивали разреженный воздух.
Кожа его источала ужас.
Келлхус, холодный и непроницаемый, созерцал его из глубины снисходительных и улыбающихся глаз. Он также сидел скрестив ноги, руки его свободно опускались от плеч, открытые ладони лежали на бедрах. Их разделял Очаг Видения, языки пламени сплетались в сияющую косу. Невзирая на расслабленную позу, он чуть заметно склонился вперед, и подбородок его выражал что-то вроде ожидания приятного развлечения…
Нерсей Пройас был для него пустой скорлупкой, столь же емкой, сколь длительно сердцебиение. Келлхус мог видеть его целиком и насквозь, вплоть до самых темных закоулков души. Он мог вызвать у Пройаса любое чувство, заставить его принести любую жертву. Однако он неподвижно застыл, словно подобравший ноги паук. Немногое на свете так подвижно и изменчиво, как мысль, сочащаяся сквозь человеческую душу. Виляние, свист, рывки, болтовня, силуэты, прочерченные над внутренним забвением. Слишком многие переменные остаются неисследованными.
И, как всегда, он начал со сбивающего вопроса:
– Скажи, почему, по-твоему, Бог приходит к людям?
Пройас судорожно сглотнул. Паника на мгновение заморозила его глаза, его манеры. Повязка на правой руке блеснула архипелагом багряных пятен.
– Я… я не понимаю.
Ожидаемый ответ. Требующие пояснений вопросы вскрывают душу.
Экзальт-генерал преобразился за недели, прошедшие после его приезда в резервную ставку Анасуримбора Келлхуса. Взгляд его наполнила неуверенность. Страх ощущался в каждом его жесте. Тяжесть этих встреч, как понимал Келлхус, превосходила любое испытание, которое могла предложить сама Великая Ордалия. Исчезла благочестивая решимость, а с ней и дух чрезмерного сочувствия. Исчезал усталый поборник, вернейший из всех его королей-верующих.
Каждому из людей выпадает своя доля страданий, и те, кому достается больше, сгибаются под бременем несчастий, как под любым другим грузом. Но слова, а не раны лишили экзальт-генерала прежней прямоты и откровенности – и возможностей, как противоположности жестокой реальности.
– Бог бесконечен, – промолвил Келлхус, делая паузу перед критической подстановкой. – Или Оно не таково?
Смятение скомкало ясный взор Пройаса.
– Э… конечно, конечно же…
Он начинает опасаться собственных утверждений.
Пройас Больший, во всяком случае, понимал, куда они должны привести.
– Тогда каким образом ты надеешься познать Его?
Обучение может проходить совместно… поиск не мыслей и утверждений, но того откровения, что породило их; иначе оно может оказаться навязанным как бы жестоким учителем, заносящим свою трость. За прошедшие годы Келлхусу все чаще и чаще приходилось полагаться на второй метод, ибо накопление власти было одновременно накоплением силы. Только теперь, освободившись от всех обязательств, возложенных на него его империей, он мог вновь обрести власть.
И только теперь мог он видеть верную душу, душу обожателя, мечущуюся в смертельно серьезном кризисе.
– Я… Я, наверное, не смогу… Но…
Скоро он снимет с Пройаса свой золотой… очень скоро, как только ветер сможет отнести его в нужное место.
– Что но?
– Я способен постичь тебя!
Келлхус потянулся якобы для того, чтобы поскрести в бороде, и откинулся назад, опираясь на локоть. Открытый жест простого неудобства немедленно произвел на экзальт-генерала умиротворяющее воздействие, впрочем, ускользнувшее от него самого. Тела говорят с телами, и, если не считать естественного уклонения от занесенного кулака, рожденные для мира совершенно не слышат их языка.