И вот теперь я, никем не сдерживаемый, бегал с камерой, запечатлевая десятки Снежинок, будто они кружили в воздухе, как в ту ночь, когда она родилась.
Вошел Гурген с тем выражением, которое бывает только после сильнейшего перехвата, и, увидев последствия вчерашнего, пробурчал свою любимую пословицу про «г», а поскольку она полностью соответствовала действительности, я решил его не перебивать, Снежинка же сделала вид, что не слышит.
Я тут же запихал в его непонимающие руки мыльницу, и фотолихорадка продолжилась еще интенсивней. Теперь были снимки мои со Снежинкой, мои с Гургеном, Гургена со Снежинкой. Фотографируясь, Гурген попытался поцеловать племянницу в губы, но та ловко увернулась, а я показал брату кулак и в ответ услышал его фирменное ругательство:
– Дурак, набитый собаками…
Оно применялось по самым разным поводам и имело широкий спектр значений— от горячего одобрения до безоговорочного осуждения. Что имел в виду Гурген в данном случае, я так и не сообразил, поскольку понять его без специального фразеологического словаря, где был бы отражен весь спектр значений этих неологизмов, подчас было практически невозможно. Хотя, признаться, меня сейчас больше беспокоила проблема, принадлежащая к категории скорее земных и даже житейских, если под ними понимать закавыки, возникающие в ходе изучения особенностей жизни посредством обыденного познания ее гримас.
Я уезжал в обстановке строжайшей секретности. О цели поездки знал только главный. Для остальной части редакции я был в командировке. Готовясь в дорогу, я тщательно «законопатил все щели», вплоть до приятелей и соседей, а уже в вагоне осторожно осматривал из окна перрон, страшась увидеть Вику Шуглазову или кого-то из той компании. Они мерещились мне из-за каждого угла. Если кто-то мне скажет, что это было уже на грани мании преследования, то я отвечу, что хотел бы знать, как бы в этой обстановке на моем месте вел бы себя любой другой незадачливый папаша, окруженный не в меру ретивыми матронами, отслеживающими любой его шаг. Даже после того, как поезд пересек мост через Днепр, я не был полностью уверен в своем инкогнито.
Но любопытствовать еще раз по поводу того, знает ли мама о моем приезде, я не хотел, чувствуя, что вопрос Снежинке неудобен, а дискомфорт был нам сейчас совсем ни к чему…
Словом, познание гримас продолжалось.
4
Я, наверное, до гробовой доски не пойму, какие преимущественные права на ребенка имеет перед отцом мать. Нет-нет, я не о правовой стороне дела. Тут обух плетью не перешибешь. Я – о той же, о житейской…
Если небеса нам говорят плодиться и размножаться, тогда почему эти самые небеса безучастно взирают на все происходящие в связи с размножением несчастья? Почему мужчина должен часами мокнуть в подворотнях, чтобы хоть на мгновение увидеть свое дитя, почему женщина считает себя вправе диктовать свои условия и порядок контактов с ребенком и откровенно издеваться над человеком, который был ее мужем и благодаря которому у нее этот ребенок есть?
Нет, не все в порядке со справедливостью на небесах.
…После того, как я переселился вместе с Облаком на корпункт (у моей жены, разумеется, была масса разных заболеваний, не позволявших ей выгуливать собаку), мне были установлены жесткие дни и часы свиданий с дочерью: пятница – с шести до восьми вечера и воскресение – с часу до трех. Тем не менее график подчеркнуто нарушался, особенно в пятницу, когда к жене непременно приходила одна из ее товарок, которой просто не терпелось поиграть со Снежанкой. Мне при этом иезуитски говорили, что придется подождать, и я ждал, но товарка неизменно засиживалось, мое время иссякало, и ребенку было пора в кровать.
Это продолжалось несколько месяцев, пока я наконец в ультимативной форме не заявил жене, что если унижения не прекратятся, то пусть подает на алименты и стоит в общей очереди на почтамте. Это был сильный ход. Она не допускала мысли, что может быть даже теоретически приравнена к другим получательницам пособия, а потому режим был смягчен, и я встречался с дочкой в установленные часы почти беспрепятственно.
По воскресеньям я уводил ее корпункт, где мы развлекались тем, что Снежанка сочиняла рассказики про нас, а я их сохранял в машинописи. Я тогда уже чувствовал, что дней моих с дочерью осталось уж немного, и пытался сохранить как можно больше памяток, вплоть до двух молочных зубиков. Я не боюсь показаться сентиментальным. Мне нечего бояться.
Мои предчувствия подтвердились, когда спустя некоторое время жена известила меня об очередной заграничной командировке, что было чревато переселением Снежанки в тещину квартиру, как обычно в периоды вояжей моей половины в страны солнца, «Тропикан» и диковинных попугаев.
В последнее время они учащались со стремительной быстротой, но если на начальном этапе нашего супружества я переносил разлуки довольно тяжело, то теперь не только не тяготился ими, а, напротив, скорее приветствовал, поскольку получал передышку от ее подруг, их бойфрендов и от нее самой, тем более что от командировки к командировке ее самовлюбленность росла, а отношение ко мне становилось все более высокомерным и нетерпимым.
До переселения на корпункт единственное, что меня угнетало в этой командировочной стихии, – необходимость ходить к тестю с тещей, чтобы увидеть дочь. Для меня в ту пору не было ничего страшнее, чем оказаться в этой компании.
Во-первых, я ненавижу рыбалку, особенно зимнюю, которую считаю совершенно идиотским занятием. Однако кроме как об особенностях клева подлещиков и о советских книгах про шпионов мой тесть говорить ни о чем не хотел и не мог. Когда я оказывался среди этой оравы, он выбирал собеседником почему-то меня, и приходилось терпеть.
Во-вторых, я не выношу застолий и связанных с ними задушевностей, поскольку никогда не был большим любителем пускать к себе в душу посторонних. Нет, я не считал себя в ту пору слишком уж закрытым человеком, однако когда эти «душелазы» оборачивали мои откровения против меня же, первое мое желание было дать в морду. Застолья были стандартны до омерзения. Тесть напивался до микроинсультов, шурин принимался скандалить со свояченицей из-за имущества, а деверь неизменно блевал с балкона, после чего задушевность этих людей не воспринималась даже теоретически.
И наконец, в-третьих (а может, именно во-первых), я терпеть не мог свою тещу. Она принадлежит к той породе тиранов в юбке, которые во времена оны до смерти запарывали крепостных. Этакий коммунальный диктатор, требовавший абсолютного подчинения и не терпевший возражений от домочадцев и не только от них. Мужа она низвела до такой степени рабской покорности, что, прикажи она ему прыгнуть головой вниз из окна собственной квартиры, он бы непременно это сделал, исполненный счастьем от того, что выполнил волю обожаемой самодержицы.
Меня они презирали и от души сочувствовали доченьке за то, что вышла замуж за этакое ничтожество. Я ездил на службу в общественном транспорте, не имел дачи, не работал в торговле и не получил доступ в различные спецобслуживания, что являлось пределом мечтаний тещи. Она испытывала особую страсть к сервелату и к тем, кто им торговал. На свадьбе сына одного из кумовьев к моей жене проникся симпатией директор местного универсама, и тесть, уже в кондициях, сказал мне идти себе, что я непременно и сделал бы, кабы на моих руках не повисли теща с супругой, умоляя не обращать внимания на пьяного дурака. Как мне стало известно позже, теща пеняла мужу за грубую работу, говоря, что такие дела делаются иначе.
В этих условиях рассчитывать на то, что мне позволят беспрепятственно встречаться с ребенком и после семейного размежевания, было так же бесполезно, как убеждать тестя отложить майора Пронина и прочесть «Войну и мир». Выслушав сообщение об очередной командировке, я заметил жене, что она может ехать куда и насколько угодно, но Снежанка будет со мной.
– Это исключено! – ответ был категоричен и возражений не терпел.
– Тогда исключена и командировка…