Вот так! Сын жил в Кракове… молодой «многообещающий» поэт… и этот самый поэт, который столько стихов написал для матери и столько для всех матерей… не отвез маму в Краков ни в 1947, ни в 1949 году… Она никогда не напоминала, не упрекала меня.
Мама не видела Варшавы. Мама никогда не летала самолетом, не плыла на корабле. Я никогда не бывал с мамой в кондитерской, в ресторане, в кафе, в театре, опере… Ни на одном концерте… я был поэтом… Написал поэму «Рассказ о старых женщинах», написал стихотворение «Старая крестьянка идет берегом моря»… Не отвез я маму к морю… не уселся с ней на берегу, не принес ракушки или кусочка янтаря. Ничего… и она никогда не увидит моря… и я никогда не увижу ее Лица, и глаз, и улыбки когда она будет смотреть на море… поэт. Разве поэт – это человек, который пишет с сухими глазами поминальные песни, потому что ему нужно ясно видеть их форму? Разве он должен все сердце вложить в совершенство формы…? Поэт, человек без сердца? А теперь он должен этот плач исполнять публично на книжной ярмарке, на отпущении литературных грехов, на литературной бирже. И я не могу утешиться даже тем, что мама «на том свете» идет по Плантам через Краков, направляясь к Вавелю… Или же в «небе» имеется море, над которым сидят наши матери в бедных салопах, плащах, старых туфлях и шляпках?… но я и теперь пишу – с сухими глазами – и «правлю» свои бедные поминальные песни…
В середине жизни
Прошло шестьдесят лет с начала Второй мировой войны. Мне 78 лет. Я поэт. В начале пути я не верил в это чудо… что когда-нибудь стану поэтом, посреди ночи меня станут будить ночные страхи и привидения меня спасала одна мысль желание «быть поэтом» я погоню прочь привидения темноту смерть… Я войду в свет поэзии, музыку поэзии, её Тишину.
Теперь, когда я пишу эти слова, спокойный внимательный взгляд матери покоится на мне. Она глядит на меня «с того света» с той стороны в которую я не верю. На свете снова идет война. Одна из сотни войн которые ведутся беспрерывно с момента окончания Второй мировой войны и по сегодняшний день…
Мой мир, который я пытался строить в течение полувека, валится под тяжестью развалин домов больниц и храмов умирают человек и бог, умирают человек и надежда, человек и любовь.
Когда-то давно, в 1955 году, я написал стихотворение «В середине жизни…»
После конца света
после смерти
я оказался в середине жизни
создавал себя
строил жизнь
людей животных и пейзажи
Это стол говорил я
это стол
на столе лежат хлеб и нож
нож служит для резки хлеба
хлебом кормят людей
человека нужно любить
повторял я ночью и днем
на вопрос что нужно любить
отвечал человека
Поэт! он состарился, стоит у «порога смерти» и еще не понял того, что нож служит для отрезания голов, для отрезания носов и ушей, для чего служит нож? Для отрезания голов… где-то там, далеко? близко? И для чего еще служит нож? Для отрезания языков которые говорят на чужом языке и для вспарывания животов беременным женщинам для отрезания грудей кормящим для отсечения гениталий для выкалывания глаз… и что там еще можно увидеть по телевизору? Что прочитать в газетах? Что услышать по радио?
Для чего служит нож
служит для отрезания вражеских голов
служит для отрезания голов
«женщин стариков детей»
(Так об этом пишут в газетах
от века…)
Для чего служит нож служит для отрезания вражеских голов служит для отрезания голов «женщин стариков детей»
(Так об этом пишут в газетах от века…)
Теперь, когда я пишу эти слова, спокойный взгляд матери покоится на моей руке на этих искалеченных лишенных зрения словах. Глаза наших матерей проникающие в сердца и мысли это наша совесть они судят нас и любят полные любви и страха глаза матери. Мать глядит на сына когда он делает первые шажки и после когда ищет свою дорогу глядят когда сын уходит, охватывают взглядом всю жизнь и смерть сына.
Может, эти мои слова попадут к матерям, которые бросили своих детей на помойке или к детям, которые забыли о своих родителях в больницах и приютах.
Я помню, что сказала мать нам, своим детям, кажется, единственный раз… мне было пять лет… только раз в жизни сказала нам: «я вас брошу… вы плохие дети… я уйду и никогда не вернусь»… трое мальцов были плохими детьми… и я помнил всю жизнь страх и темное отчаяние, в которое погрузилась наша троица…
Я помню, как сжалось мое сердце (именно так «сжалось мое сердце»), я оказался в пустыне и тьме… только раз мать так сказала и я помню доныне свое отчаяние и плач… но мама не ушла она была с нами и будет…
Теперь, когда я пишу эти слова… испытующие глаза матери глядят на меня.
Я поднимаю голову, открываю глаза… я не могу найти дорогу, падаю, поднимаюсь, слова наполненные ненавистью брызжут смертельным ядом разрывая на куски любовь веру и надежду… я открываю уста чтобы что-то сказать «человека нужно любить» не поляка немца серба албанца итальянца эллина еврея… нужно любить человека… белого черного красного желтого.
Я знаю что эти мои бедные поминальные песни лишены «хорошего вкуса»… и знаю что изо всего на свете останется… что останется?!
Великий гениальный смешной Норвид сказал:
Из всех вещей на свете лишь две остаться могут, поэзия и доброта… все прочее – Ничто…
Великий Дон Кихот! Осталось Ничто. И если мы, люди, не возьмемся за ум и не освоим это растущее Ничто, то… что тогда?! Скажи, не бойся! Что случится… мы устроим себе на земле такое пекло, что и Люцифер покажется нам ангелом, правда павшим, но не лишенным души, способным на высокомерие, однако тоскующим по утраченному небу, полным меланхолии и грусти… политика превратится в кич, любовь в порнографию, музыка в шум, спорт в проституцию, религия в науку, наука в веру.
Деревня моего детства
Стефания Ружевич
Шинкелев – это деревня в Велюнском повете Калишской губернии.
Времена царизма. В деревне два имения: шляхетское и генеральское. Сама деревня большая. Хоть она и не так бедна, как окрестные деревушки, нужды здесь хватает. Дороги здесь ужасные. Зимой, когда нет мороза, башмаки буквально тонут в грязи, потому что нога, вытягиваемая из грязи, не может удержать башмак. Башмаки на деревянной подошве. Сапоги мало у кого имеются, это – роскошь. А у кого они есть, то обувает их по большим праздникам. Школы нет, в костел люди ходят за девять километров.
Я приехала в Шинкелев в возрасте пяти лет. Мне здесь ужасно нравилось. Мне было только пять, и я не понимала, сколько человеческой нужды скрывает прекрасная природа даже в такой зажиточной деревне. Приблизительно с десяти лет я стала наблюдать, как живет народ. Из этих времен больше всего помню 1905 год. Приезжали люди из городов и рассказывали, что царя уже не должно быть, что в Лодзи сделали куклу, похожую на царя. И показывали ее, чтобы царя унизить. Или еще слышала, что в России сварили живьем какого-то повара. Это случилось в армии, и потому надеялись, что, может, уже не будет царя, и людей не будут вывозить в Сибирь.
Деревня была совсем захолустная. Государство вовсе не заботилось о том, чтобы улучшить жизнь людям, взять хотя бы то, что одна маленькая школа предназначалась на несколько окрестных деревень. Потому дети в школу почти не ходили, зимой было много снега, через который не пробраться, а весной или осенью родители опять же не могли допустить, чтобы дети бездельничали, и требовали, чтобы один ребенок смотрел за другим. Я сама видела, как трехлетним или четырехлетним детям приходилось в отсутствие матери кормить и смотреть за годовалыми или совсем маленькими детьми. Детская смертность была высокой. Выживали самые сильные, а слабых некому было лечить и нечем было кормить.