Ах, Омела, нежная и непостижимая, как влажная тайна поцелуя, не смейся, что я нашел твое отражение на исходе четырнадцатого столетия. Кто лучше Жана из Арраса помогал мне грезить о тебе? И разве не я тот самый альбанский король, который: «спешившись со своего коня, привязал его к дереву и, чтобы не внушить страха, тихо, как только мог, стал красться к источнику, а приблизившись, увидел даму, прекраснее которой не встречал во все дни своей жизни. И тогда он остановился, пораженный красотой, открывшейся ему в благородной даме, а она все пела, и так сладостно, что ни одна сирена не сравнилась бы с ней. Король стоял, пораженный красотой благородной дамы и красотой ее нежного голоса, прячась под сенью деревьев, чтобы дама его не заметила; он позабыл об охоте, о жажде, и слушал прекрасное пение, видел красоту дамы и был околдован так, что не ведал, день теперь или ночь, наяву все или во сне…»
Ах, Омела, не только в лесу возле моря в первый день, когда я узнал тебя, а на всю мою жизнь я перестал отличать свет от тьмы, позабыл об охоте и жажде… Не смейся, что мне так хочется забраться поглубже, буквально укрыться в закоулках старинной речи:
«И вот, как вы могли уже слышать, король Элинас был так поражен нежным пением и красотой благородной дамы, что не знал, видит он ее во сне или наяву, а она все пела, и так сладостно, что слушать ее было истинное блаженство. И король Тиаус был так поражен, что забыл обо всем на свете, он только слушал и смотрел на прекрасную даму и стоял, позабывшись, долго-долго; подбежали к нему два его пса и запрыгали вокруг него, а он вздрогнул так, словно очнулся от глубокого сна, и вспомнил тогда, что охотится, и о жажде, которая стала невыносимой, и подошел к источнику, и напился воды, и дама, которая перестала петь, на него посмотрела, и он почтительно ей поклонился…»
О, поющая так сладостно, что слушать тебя всегда блаженство… Я, проспавший долгие тридцать с лишним лет, вздрагиваю, пораженный тем, что не помню больше ни о чем на свете, а только о лесе на берегу моря, где ты пела, как не поет и сирена…
Видишь ли, в «Романе Омелы» я назвал одну главу «Вертящееся зеркало», и получилось, что название обозначает литературный прием и только, но это не так, на деле оно отражает способ, каким во мне соединяются, нанизываются слова, которые живут внутри меня, меня сражают, надрывают и выводят из самого себя. А зеркало поворачивается, поворачивается, в нем брезжит новый смысл и ведет историю совсем в другую сторону. Точно так была написана и «Мелузина» нашим Жаном из Арраса, и что касается меня, то я не знаю, кто бы еще достиг такой чувственно ощутимой прелести рассказа, я упивался ею, опьянялся и хмелел, верил, будто отыскал наконец субстанцию, способную напитать меня и перенести за предел моих собственных мыслей, что-то вроде гашиша для ума. В «Мелузине» фантазия поворачивает зеркало, сегодня она может показаться нам простоватой, но она сродни театральному прожектору, которым пользуются, чтобы отвлечь внимание зрителей от одной сцены, декораций и героев и перенести его в другие места, к другим людям и даже в другое время, просто-напросто изменив направление луча: здесь, я имею в виду роман Жана Аррасского, действие прерывают незатейливым: «в одной истории говорится…» — и этого оборота достаточно, чтобы мы оказались в другом царстве; для того же, чтобы завершить предыдущее и ввести нового героя, служит следующий стилистический прием: «здесь кончается история о нем и начинается», например, «об одном полководце»… Кто не углядит в этом стержня, вокруг которого вращается роман-зеркало? Я уверен, что ничего не выдумал, а просто-напросто извлек пружину, на которой поначалу держался французский роман, еще тяготевший к рыцарскому, но уже обещающий, несмотря на украшения в виде фей, замков, волшебных источников, летающих змеев, реализм будущего века. Цветущая фантастическими цветами история о Мелузине питалась корнями, уходящими в реальную жизнь. Ведь госпожа де Бар попросила своего брата Иоанна, герцога Беррийского, дядю и регента короля Карла Безумного, записать для нее легенды семейства Лузиньян, так как замок Лузиньян в Пуату стал наследным владением герцогов Беррийских; частичка древнего Аквитанского королевства досталась семейству Валуа, а раз они владеют землей, значит, их достоянием стали и связанные с ней легенды. Обращает на себя внимание следующая деталь: Жан из Арраса взялся за перо и написал на основании хроник и устного предания роман о проклятии, тяготеющем над семейством Лузиньянов, в годы, когда здравствовал и правил Кипром Жак Лузиньянский. И тогда начинает казаться, что фантазия о Мелузине расцветает не просто так, а произрастает из желания внушить всем, что род кипрских королей ведет свое начало от дьявола и, уж во всяком случае, он не христианский. Роман этот двойственен, как двойственна его героиня-королева, женщина и змея. Ее супруг, Реймондин Лузиньян, нарушив уговор, зашел в субботу вечером к мистеру Джекилю и увидел мистера Хайда, то есть вместо любимой Мелузины — змею. Это одна из тайн Господних, как говорит in fine[134] Жан из Арраса, и заключение его странным образом совпадает с размышлениями испанского мавра Ибн Рушда[135], которого мы зовем Аверроэсом: «а свои тайны Господь открывает где захочет и кому захочет».
Но вернемся к сладкоголосой даме…
* * *
Нет, видимо, не судьба мне приблизиться к ней: зеркало поворачивается иначе, виной тому подвернувшаяся, будто блестящий камешек под копыто коня, Аквитания. Наша кавалерийская часть пронеслась по памятным этим местам, мы чудом переправились через Луару, и… нет, мне никогда не проложить на карте тот путь, который в конце концов привел нас в Партенэ, в Сен-Мексан… Тогда мне некогда было думать о Лузиньяне, мы проехали по пустынному городку с зелеными дворами темной ночью, не подозревая, что вечером через него прошел — неведомо куда! — маршем противник. Мы перешагнули порог Пуату, словно границу между прошлым и будущим, мечтой и ее крушением… Надеялись быть в Сен-Жан-д’Анжели, а оказались куда ниже, в Рюфеке. Я уже описал где-то историю мужчины и женщины, которых развела жизнь и которые случайно встретились на войне в 40-м году; не знаю, из какой уж застенчивости Рюфек в своем романе я обозначил буквой Р… «Город Р., похожий на Из[136] или Багдад. Тридцать шесть километров. Понадобилась катастрофа, поражение, сумасшедшие, немыслимые два месяца, разгром, развал, всеобщее крушение и переселение…» Из Рюфека, как только встало солнце, мы отправились дальше, оставив позади в сказочно сияющем июньском утре все мои выдумки; нам, уже попадались другие подразделения, тоже двигавшиеся на юг, целый караван, которому, как видно, было уже не до военных действий. Возле Манля, если только я правильно помню, у самой Шаранты, узкой, затененной, заросшей камышом, мы остановились в растерянности — все дороги были забиты. Мы двигались без карты, вслепую. Кто-то объяснил нам, что к Монморо, где назначили сбор, двигаться надо в обход Ангулема. «Неужели и Ангулема не увидим?» — спросил меня малыш Менар фальцетом. Паренек, проявивший столько мужества в Дюнкерке, ехал с нами на санитарной машине и сидел в кабине между шофером и мной. Ему так хотелось поглядеть город! Дорога шла лесом, фургон военврача лейтенанта Леви обогнал нас и остановился. Военврач предложил: «А не дать ли нам крюк через Ангулем?» И он туда же. Правда, крюк невелик. Мы это поняли, когда увидели, что 10-ая Национальная добралась до Шаранты с ее островами через предместья Умо. Менар прошептал: «Умо… Господин военврач… вы же помните, Люсьен де Рюбампре… «Старина Филипп, книжная душа. Город возвышался на холме, недалеко, чуть левее. И собственно, чем нам грозит крюк? Военврач наш — человек энергичный и на решения скорый. Хирургу так и положено. Он мигом решил, словно зажал артерию: сворачиваем с дороги и точка. Со мной было двадцать человек, десять машине. Но так хотелось полюбоваться романским собором. Я был в Ангулеме только один раз и очень-очень давно. Время, прямо скажем, мало подходящее для sight seeing[137]. Но ведь и военврач, а он старше меня по чину…