Делать было нечего, время спрессовалось в одну вязкую, как кисель, субстанцию. По праву больного меня никто из сокамерников не тревожил, и я мог хотя бы насладиться лежанием на жёстком матрасе, разглядывая нацарапанные на стенах надписи. Тут, судя по всему, не красили стены с дореволюционных времён. Глаза, один из которых был прилично затёкшим, натыкались на даты, самая старая относилась к 1897 году. «Гога из Тифлиса – 1897», а чуть ниже те же цифры и надпись, сделанная грузинской вязью. Нацарапать, что ли, ради смеха – «Здесь был Ефим Сорокин, родившийся в 1980 году, в год проведения Московской олимпиады»… То-то сидельцы затылки будут чесать.
Периодически кого-то вызывали на допрос, кто-то возвращался изрядно побитым, а двое из вызванных и вовсе не вернулись, и этот факт не внушал мне и другим оптимизма.
Настало время ужина. Блатные, как обычно, кучковались на примыкающих к окну нарах, и я приметил, что они там о чём-то перешёптываются, изредка бросая взгляды в нашу сторону.
– Затевают какую-то пакость, – негромко проинформировал я комбрига. – Ночью нужно быть готовыми ко всему.
– Установим поочерёдное дежурство, – также тихо ответил Кржижановский. – Нас уже несколько человек набирается из военных, да и остальные из сочувствующих, так что дадим вам отоспаться, справимся своими силами.
Как и вчера перед сном, свет выключили где-то часов в одиннадцать вечера, и камера погрузилась в темноту. Слабый луч лунного света, падавший в зарешечённое оконце, и тлеющий красным кончик папиросы из блатного угла – вот и всё освещение. Хорошо хоть, фрамугу приоткрыли, а то бы вся камера провоняла табаком. Запасы махорки у них, наверное, солидные, небось кореша с воли передают.
Сон не шёл. Сокамерники ворочались, что-то бормотали, разговаривали… Правда, постепенно всё же затихали. О том, сколько прошло времени после отбоя, можно было только догадываться. А мне всё равно не спалось. Ныли побои, в боку ломило, нужно показаться медику, может, хоть какую-то фиксирующую повязку на рёбра наложит, а ещё лучше, если в больничку определят.
Я закрыл глаза, пытаясь всё же уснуть. Видно, с закрытыми глазами у меня обострился слух, потому что я расслышал какое-то шевеление в «блатном углу». Открыл глаза – и различил в сумраке три крадущиеся в нашу сторону тени. Чуть толкнул лежавшего рядом комбрига, тот стиснул моё запястье: мол, всё вижу, нахожусь в полной боевой готовности.
Я смотрю в щёлочку из-под опущенного века правого глаза, левый и так заплыл. Надеюсь, Кржижановский тоже догадался прикрыть веки, не сверкать белками глаз в мутном лунном свете.
Тени совсем рядом, объясняются знаками. В руке одного из них виден какой-то слаборазличимый предмет, похоже очередная, сделанная из «весла» заточка. У них тут склад, что ли?!
– Бей блатных!
Я даже вздрогнул от неожиданности. Крик комбрига поставил на уши, показалось, разом всю камеру. Началось какое-то броуновское движение, кто-то закричал, послышались звуки борьбы, пыхтение, чей-то болезненный вскрик, матерщина и возня под шконкой. Я пытался что-то разглядеть, но в такой суете это занятие выглядело крайне бесперспективным.
И тут неожиданно загорелась забранная в сетку лампочка под потолком. Куча-мала моментально рассосалась, а в освободившемся пространстве на полу я увидел долговязого уголовника, лежавшего без движения. Его двое подельников – Костыль и шрамированный по кличке Рубец – успели отползти в свой угол. Обоим досталось прилично, но их жизни ничего не угрожало, тогда как из-под долговязого натекала лужа крови. Похоже, блатарю проломили голову. Интересно чем? Разве что ногами, больше нечем.
Дверь распахнулась, и в помещение влетело пятеро вооружённых револьверами надзирателей.
– Всем встать! К стене!
Пришлось подчиниться даже нам с «испанцем». Единственным, кто не мог выполнить распоряжение, был долговязый. Один из вертухаев с двумя красными поперечными полосками в петлицах склонился над ним, приподнял за волосы голову, отпустил её, отчего она с глухим стуком вернулась в прежнее положение, проверил пульс и озвучил вердикт:
– Ещё живой. Романцев, Сидоров, схватили быстро и в санитарный блок. Там сегодня Пущин дежурит, пусть посмотрит, может, его в госпиталь надо отвезти. Если что, поедете с ним. Ежели вдруг окочурится, тело привезёте обратно. – Когда покалеченного унесли, надзиратель спросил: – Кто это сделал?
Ответом ему была тишина.
– Ещё раз спрашиваю: чьих рук работа?
– Сам он с шконки упал, – раздался чей-то голос.
– Кто это сказал? Шаг вперёд.
От стенки отлепился невысокий мужичонка лет сорока пяти – пятидесяти с небритой, впрочем, как и у всех здесь, физиономией.
– Фамилия?
– Куприянов.
– В карцер его. Остальным спать, завтра с вами следователи разбираться будут.
Вот так вот, особо не заморачиваясь. Понял, что ни от кого сейчас правды не добьётся, решил хотя бы на одном отыграться, не вовремя предложившем свой вариант физического увечья уголовника. Несчастный Куприянов в моих глазах выглядел сейчас новоиспечённым Иисусом, взявшим на себя грехи пусть не всего человечества, то хотя бы одной камеры.
До утра я так и не сомкнул глаз, как, вероятно, и все остальные. После завтрака Костыля увели на допрос, подозреваю, что в связи с ночным происшествием. Возможно, он был обычной наседкой и регулярно стучал начальству изолятора на сокамерников. Даже, скорее всего, так и было. Вернулся блатной примерно через час, с непроницаемой физиономией, на которой красовался фингал вроде моего. Но это было результатом ещё ночных разборок.
А мне стало чуть лучше, кровь с мочой уже не шла, и я даже нашёл в себе силы посетить баню. Туда тоже водили небольшими группами по двенадцать человек. Баня была основательная, с кафельными стенами, а около печей трещали сверчки, придавая помывке какой-то сюрреалистический колорит. Мылился я аккуратно. Не в том смысле, что боялся уронить мыло, потому что нагибание за ним в такой среде известно к чему могло привести (хотя блатные и мылись в другой группе). Просто левый бок превратился в сплошной синяк, и каждое прикосновение к нему причиняло серьёзный дискомфорт. После помывки показал его надзирателю, заявив, что рёбра сломаны, и попросился к врачу.
– Точно сломаны? – недоверчиво спросил молодой охранник.
– Клянусь здоровьем товарища Ежова!
– Ты, это, думай, что говоришь-то, – заозирался парень. – Ладно, пойдём отведу.
В медсанчасти меня осмотрел всё тот же, похожий на дедушку Калинина, врач с седоватой бородкой клинышком, который встречал меня во время поступления в Бутырку.
– Рёбра сломаны, говорите?
– Скорее треснули, насколько я могу судить.
– А мне сказал, что сломаны, – вскинулся вертухай.
– Сейчас выясним, – успокоил его врач.
Пропальпировав мой бок, «Калинин» покачал головой:
– Действительно, в двух рёбрах трещины. Вы, случайно, не медицинский заканчивали? Политехнический? Ну, тоже хорошо, уважаю образованных людей.
Туго обернув мой торс бинтом, на прощание посоветовал по возможности соблюдать покой, лишний раз не наклоняться, а через неделю пообещал посмотреть меня снова.
– Ну, если следующий допрос будет таким же, как предыдущий, то, боюсь, не только треснутых, но и сломанных рёбер прибавится, – грустно пошутил я.
– Я постараюсь донести до сведения вашего следователя, что физические методы допроса до добра не доведут.
– Вашими бы устами…
А из медсанчасти меня отконвоировали к местному парикмахеру. Одноглазый умелец за десять минут ручной машинкой обкорнал мою шевелюру, превратив её в ёжик.
– Брить пока нечего, – сказал он. – Всё равно бритвы нет, этой же машинкой и брею, вернее, состригаю усы и бороду. Так что через пару недель, ежели не расстреляют или по этапу не уйдёшь, жду у себя. А пока свободен.
В тот же день побывал и на прогулке. Вывели нашу группу во внутренний дворик, в углу которого высилась, как мне объяснил артиллерийский инженер, знаменитая башня Пугачёва, где, по преданию, сидел сам Емельян Иванович. И вроде в этой башне приводят в исполнение приговоры, то бишь расстреливают тех, кому вынесен окончательный и бесповоротный приговор.