Литмир - Электронная Библиотека

— Как это?

— Как? Понимаешь, я почувствовал, что этот кончик жизни мой. Понимаешь, мой собственный. Как бы тебе объяснить… Ну, представь, что у тебя в кармане особый прибор с кнопкой. Нажмешь ты на эту кнопку — и все, жизнь твоя кончилась. Нет, не прибор — это дрянное сравнение, не прибор типа взрывной машинки, а шнурок звонка. Дернешь — и явится Смерть. Не дернешь — не явится. И только ты можешь его дернуть, понимаешь, только ты. Короче, я это почувствовал, и стало мне как-то по-советски нехорошо. Не человеческое это дело, Смерть на шнурочке держать. Человеческое дело — это жить так, чтобы в конце жизни без всяких эмоций выйти из нее, не оглянувшись и не хлопнув дверью…

— Ты это хорошо сказал… — проговорил Олег задумчиво. — Выйти, не оглянувшись.

Смирнов не услышал, всеми органами чувств он был в палатке монаха.

— И я рассмеялся, — продолжал он, — и стал банку выскребать. А монах посмотрел на меня укоризненно и сказал: «Ты веришь не в те вещи. Марксизм-ленинизм — это, конечно, здорово, но не все он объясняет, и мало над чем властен».

Сказал он это, и я вспомнил, что я — пламенный комсомолец плюс секретарь комсомольской организации крупной геологоразведочной экспедиции и приготовился ему краткий курс прочитать, но он покачал головой — старец, мол, я, и не надо мне краткого сталинского курса в мою чисто выбритую голову. И, налив мне в мелкую пиалошку, какой-то жидкости из сушеной тыковки, предложил выпить. Я выпил — «даст тебе мудрец яду — пей», откинулся на бугристый рюкзак с образцами совсем уже хороший и без всякого морального кодекса в голове, и стал слушать тишину и хорошее такое движение этого яда по своему изможденному полевой жизнью организму.

А мудрец, полюбовавшись моей умиротворенностью и деполитизацией, заговорил: «Это кол, конечно, это самый настоящий кол, к которому привязывают ишаков, лошадей и верблюдов. Это — кол, к которому можно привязывать ишаков, лошадей, верблюдов и даже баранов. Но выкован он самим Буддой, выкован из небесного железа свирепыми молниями на высочайшей мировой вершине. И потому к нему можно привязать не только ишаков, лошадей и верблюдов, но и Смерть. Не буду рассказывать, как этот кол попал ко мне. Скажу лишь одно: я хочу умереть. Я жажду умереть, потому что устал жить и хочу в нирвану, как маленький мальчик хочет к маме… И смогу я это сделать, лишь от чистого сердца подарив этот кол хорошему человеку. Ты хороший человек, я знаю. Ты любишь свою жену, ты обожаешь сына, ты работаешь до изнеможения за гроши, ты верен друзьям и жалеешь врагов. Этого достаточно, чтобы ты жил столько, сколько захочешь. Но ты должен знать, что это очень трудно — жить, сколько захочешь, жить до того момента, пока поймешь, что жизнь — это не самое главное. Если ты примешь мой подарок, то проживешь очень долго. Ты переживешь первую любовь, вторую, третью, четвертую. Ты переживешь разлад с близкими, разлад с сыном и дочерью, ты переживешь Родину и КПСС. Ты все переживешь, ты всех простишь и станешь мудрым, как природа. И тогда ты, как и я, захочешь стать ее неотъемлемой частичкой, действительно вечной частичкой, которая не знает, что такое жизнь, потому что существует вечно…

Он еще что-то говорил, но я ничего не слышал, а дремал с открытыми глазами. Я люблю вешать лапшу, ты уже, наверное, догадался, а тот, кто любит вешать лапшу, не любит собирать ее со своих ушей и потому в нужный момент своевременно отключается. Как только монах замолчал, я проснулся, как будильник, и попросил повторить из тыковки. Когда он выполнил просьбу, поднял пиалошку и сказал, что все сделаю за радушие и истинно буддийское гостеприимство, которые я нашел в этой палатке. Монах поморщился моему русскому духу, но продолжал гнуть свое:

— Перед тем, как ты опустошишь тыкву, ты пойдешь и вытащишь кол Будды из земли и назовешь его своим. Потом ты вернешься и ляжешь спать. Ты будешь хорошо спать. А утром ты встанешь и похоронишь меня сожжением. Там, недалеко, в боковой долинке есть мертвое дерево. Его сучьев хватит, чтобы вознести мой дух к Будде-Вселенной».

Я пожал плечами, выбрался из палатки, подошел, чертыхаясь, к колу и стал его выдергивать из земли. И выдернул, как обычный кол, к которому привязывают ишаков, лошадей и прочих верблюдов.

Выдернул и стал рассматривать в свету луны. Да, это был на первый взгляд совершенно обычный кол длинной около тридцати сантиметров, ручной ковки, но, изящный, я бы сказал, иглу напоминающий, весь пропитанный духом своего изготовителя, явно не рядовым духом, а может быть даже божественным…

Но тогда это не вошло плотно в мое сознание, — сделав емкую паузу, продолжил воспоминания Смирнов. — И я стал мочиться, глядя на луну и звезды. Как только вернулся в палатку, монах отключился, и мне ничего не оставалось делать, как к нему присоединился.

Проснулся я с первыми лучами солнца. Какое-то время, глядя на его окоченевшее тело, вспоминал, где нахожусь, и как дошел до такой жизни. Но вспомнил лишь как съел две банки тушенки, и то благодаря красным жестянкам, лежавшим в ногах, и еще то, что обещал сжечь хозяина палатки.

Ты знаешь, я, наверное, не сделал бы этого, не сделал бы точно, если бы не было до мерзости в душе холодно, и не хотелось понежиться у костерка. Знаешь, до сих пор помню, как он сгорел… Как ворох хорошо просушенного сена. Он так быстро сгорел, что дым его ушел во вселенную единым клубом… Как душа.

Потом я подкрепился тем, что оставалось в суме монаха, и пошел в сторону Союза Советских Социалистических Республик. Прошел метров сто и вспомнил о коле Будды. Постоял, постоял в раздумье и решил вернуться, хотя и опасно это было — пограничники с обеих сторон могли проснуться и озадачиться, что это за тип в приграничной полосе ошивается.

В общем, вернулся я, взял кол, потом дошел до границы, на давно не паханом каэспэ — контрольно-следовая полоса так сокращенно называется — оставил записку, чтобы зря отечественные стражи границы не волновались, и направился к себе в лагерь. Там на меня начальник отряда зло и вымученно посмотрел — это потому, что всю ночь с открытыми переломами воочию представлял, потом обнял с радости и к поварихе отвел. Повариха плотно накормила, и я, образцы и пробы выгрузив, поперся в плановый маршрут на одну горушку, высотой чуть-чуть выше пяти тысяч метров. И так целый месяц на нее ходил, пока замерзать при минус восемнадцати не начали…

Смирнов вспоминил молодость. Затуманившийся его взгляд несколько минут блуждал по прошлому, затем приклеился к пустому графину и стал грустным. Олег смотрел пристально, смотрел как на лоха.

— Ну и что было дальше с этим колом? — спросил он, что-то для себя решив.

Столик, за которым они сидели, стоял у самой балюстрады, и море плескалось рядом. Было жарко — солнце добросовестно отрабатывало отгулы, предоставленные ему непогодой, властвовавшей в последние дни. Смирнова тянуло в воду, но Олег смотрел как человек, ждущий оплаченную музыку.

Смирнов задумался. Он пытался вспомнить, как было все на самом деле. Это было нелегко, потому что за время, прошедшее с той ночи, имевшие место события перемешались с порожденными ими вымыслами, фантазиями и видениями, и так хорошо перемешались, что отделить их друг от друга было трудно. Так же, может быть, трудно, как разделить пепел костра, сгоревшего три дня назад, на пепел скрипучей сосны и пепел смоленой шпалы.

46
{"b":"583953","o":1}