Знаешь, я в секунду облился ледяным потом, сердце бешено забилось, и, клянусь, если бы я полтора месяца головы не мыл, то волосы точно дыбом встали… И тут случилось чудо — полог палатки откинулся, сам по себе или ветер его поднял, в общем, откинулся, и я увидел огонек. Я говорил, что палатка показалась мне гробницей, вместилищем смерти, а этот огонек ее наоборот перелицевал. Или просто огонь — это огонь. Ведь страхи во мне сидели — волки, злые китайцы и тому подобные хунвейбины — и потому, сам понимаешь, я во всем плохое чувствовал и только плохого ожидал.
Короче, этот огонек меня к себе как на аркане потянул. Я шел к нему, уже совсем другим шел, зная, что смерти на земле вовсе нет, а если есть, то она крепко к ней, то есть к земле, привязана. Так уверенно шел, глаз от огня не отрывая, что перед самой палаткой споткнулся обо что-то и упал, сильно ударившись коленкой о камень, да еще рюкзак с образцами и пробами, килограмм тридцать в нем было, меня догнал и по спине долбанул. Так больно знаешь, было, до слез больно.
Ну, полежал я, встал, посмотрел на пресекшее мой путь препятствие. И увидел, что это обычный железный кол с круглым ушком в пятачок тогдашний размером, — я тебе его как-нибудь покажу. Он был вбит в землю почти по самое ухо, и мне захотелось его вытащить и выкинуть подальше. Но, как только я за него взялся, как током меня шибануло. Я тогда подумал еще, что это от спины моей бедной искры пошли, от спины, которая по молодой дурости рюкзаки с камнями любила таскать, да чем тяжелее, тем почетнее.
Ну что, опять я это свалил на причину крайнего своего морального и физического истощения, встал и, поглазев на луну огромную, только-только из-за гор выкатившуюся, пошел в палатку. И увидел в ней монаха буддистского в полной походной форме. Он лежал прямо на земле, лежал навзничь и смотрел в звездное небо, смотрел своим священнослужительским взглядом — добрым и чуть плутовским, смотрел, палатки, конечно, в упор не видя. Места в ней было достаточно, и я уселся рядом по-простецки, рюкзака, правда, не сняв. Монаху все это по боку было, нирванил он по-черному, и я стал интерьер изучать в поисках какой-нибудь сумы с лепешками, сушеным творогом и мясом в масле. Знаешь, восточный люд, собираясь в дальнюю дорогу, мясо докрасна жарит, потом сует его в какую-нибудь емкость и маслом от жарки заливает. Вкусно, килограмм можно съесть, и хранится долго...
Олег сидел в маске равнодушия. Когда последняя спадала, он откидывался на спинку кресла и отводил глаза на прохожих.
— Но мечта моя о жареной докрасна баранине оказалась тщетной, — продолжал рассказывать Смирнов, чувствуя, что собеседник заинтригован. — Сума-то нашлась, но лепешек и мяса в ней не было — одни заплесневелые галеты, да пара банок китайской тушенки. Ну, я решил не привередничать и пригласил себя в гости, лама-то нирванил. Вытащил нож, открыл банку и принялся вечерять. Этот мой недвусмысленный поступок извлек монаха из райского его космоса, а может просто ложка некультурно стучала, и он уставился в меня теплым отеческим взглядом, да так, как будто бы я виноват немножко, то есть к званому в его честь ужину чуть-чуть припоздал. Я подмигнул — нечего, мол, горевать, присоединяйся, а то ведь один съем. А он головой так качнул — незачем, мне, мол, силы подкреплять. Я удивился и спросил по-английски:
— How are you, mister holy man?
— Fine, — ответил он на пристыдившем меня оксфордском наречии.
Ну и начали мы болтать по-светски, потому как я наелся и пришел в великолепное расположение духа. По-английски, конечно, болтали, он преимущественно. Болтали, болтали, о погоде, Дэн Сяопине и домашних домнах, видах на урожай арахиса, чумизы, риса и деликатесного бамбука, и я по ходу дела почувствовал, что ему от меня что-то надо. Ну, я по-свойски, по-нашему, по горно-таежному, попросил не темнить и сказать, что хочется. Он посмотрел на меня пытливо и начал издалека…
Охрипший Смирнов счел, что пришло время сваять паузу при помощи сигареты и отсутствующего взгляда. Олег чиркнул для него зажигалкой и принялся ждать. Сделав пару затяжек, Смирнов стал смотреть на высокомерную блондинку, усевшуюся за соседний столик. Она была невероятно хорошо сложена, из-под короткой кожаной юбочки виднелись резинки сетчатых чулочек. Поцокав языком, что означало «пятерку» за внешний вид, он продолжил:
— Так вот, лама посмотрел на меня пытливо и начал издалека. Сказал, что он монах на Тибете не последний, и даже когда-то был весьма близок к опальному далай-ламе, когда-то был, потому что потом впал в ересь, и его по этой причине из родного монастыря вместе с Китаем поперли. Ходил он туда, ходил туда, хотел в чудную Америку — там сейчас лам больше, чем на Тибете, — через Афганистан, естественно, хотел, но узнал, что в последнем наши квадратно-гнездовым контингентят, и у всех подряд фамилии спрашивают, а если не та фамилия, или личико, то в Москву, в самый центр, самолетом грузовым отправляют. А на Лубянку ему не хотелось, ибо буддистский дух в сырых подвалах портится в простой человеческий и совсем не так нирванить начинает.
Я, честно говоря, плохо его слушал, по жадности на вторую банку тушенки глядя, и он сделал правильный вывод — сказал, чтобы я не стеснялся, так как двадцати двух летнему юноше надо хорошо питаться, чтобы дожить до седых волос и прозрачного старческого слабоумия. И я начал питаться, и потому не все правильно понял. Хотя, я думаю, если бы я не ел тушенки — честно говоря, на самом деле я ее не ел, а жрал,— но усердно конспектировал его речь, как речь Брежнева на третьем курсе, то я все равно очень бы плохо понял, потому что нес он, как и упомянутый товарищ, полную чушь и околесицу…
Смирнов замолчал, оглянул стол, посмотрел на высокомерную блондинку, сосредоточенно курившую длинную тонкую сигаретку, и принялся есть так, как будто прошел без завтрака и обеда двадцать километров по иссушенному ветрами памирскому высокогорью.
Наевшись, Смирнов откинулся на спинку кресла и вновь приклеился глазами к блондинке, сосредоточенно потреблявшей цыпленка-табака при помощи ножа и вилки. Он знал, что отработает ресторанные харчи, и потому взгляд его был нетороплив. Проводив, наконец, восхищенным взглядом ноги уходившей блондинки, Смирнов качнул головой и продолжил:
— Он стал пороть чушь, ахинею и прочую дурь. Он сказал, что хочет умереть, уйти в нирвану без права переписки, но не может этого сделать самостоятельно, и потому просит ему помочь. Я, скептически вздохнув, задумался, что пьют буддистские монахи, когда им становится хорошо и сытно.
Олег налил Смирнову вина. Тот выпил, и, расправившись с утиным бочком, продолжил свой рассказ:
— Монах на мой отказ убить его, снисходительно улыбнулся и сказал, что умерщвлять его банально вовсе не требуется. А надо просто от чистого сердца принять подарок, легковесный, но по всем статьям значимый. Я, естественно, озадачился. Легковесный и значимый подарок? Что это? А он сказал: «Кол. Кол, о который ты споткнулся, когда шел, не осененный еще Буддой, к своей судьбе». Он сказал, и я вспомнил кол. Вспомнил, как он меня вроде током шарахнул. Вспомнил, и что-то странное вползло в меня. Вера какая-то, что ли. Или кончик жизни…
— Кончик жизни? — Олегу три дня, а точнее семьдесят часов назад поддельники прислали «черную метку».
— Да. Ты же знаешь, у жизни есть начало и есть конец. И этот самый конец вполз в меня и стал… и стал моим!