Сложив несколько спичек в пучок, Мунко поджег шнур. Капли дождя попадали на него, и слабо спрессованная пороховая сердцевина горела с шипением и треском. Мерцающая красная точка, похожая на огонек цветущего в ночи папоротника, быстро перемещалась к основанию шнура. Он укорачивался на глазах.
Убедившись, что дождь не зальет шнур, ненец бросился прочь от плотины. Он был уже на берегу, когда земля под ним содрогнулась и уши заложил ворвавшийся в них горячий вихрь. Еще висел в воздухе тяжелый гул взрыва, но уже новый звук возник и стал разрастаться над оглохшей, ошеломленной землей - захлебывающийся рев устремившейся к освобождению воды.
Мунко остановился. Взглянув назад, где в темноте клокотал и кипел водоворот, он метнулся в заросли. Он раздвинул их, и, как будто дожидаясь только этого, из проема навстречу Мунко вылетела длинная огненная стрела и воткнулась ему в грудь.
Разящая сила опрокинула ненца. Он упал на мягкий сырой мох, ощущая торчащий из-под лопатки конец стрелы. Чужое темное небо предстало его глазам, и он смотрел в очертания незнакомых небес, еще не веря, что умирает, что этот низкий свод сомкнётся скоро над окоемом его жизни.
А стрелы все летели я летели над ним. Японский пулеметчик, который сидел в бронеколпаке в десяти шагах от Мунко, всполошенный взрывом, все нажимал и нажимал на гашетку, посылая в ночь слепые очереди трассирующих пуль.
10
Знаете ли вы, что такое ночной бой на танкере? Когда против пятидесяти дерутся двое и один из них ранен и истекает кровью? Когда не остается никаких надежд, кроме одной - победить или умереть?
…Разбитые двумя автоматными очередями, погасли прожекторы. Тьма вновь сомкнулась над танкером. После света она стала еще непрогляднее и плотнее, но уже не безмолвствовала, а трещала и озарялась, точно небо в грозу.
Японцы стреляли наугад. Пули с визгом рикошетили от железа палубы, горохом били в щиты пушек. Перекрывая винтовочную пальбу, с мостика ударил пулемет. Сине-багровое клокочущее пламя па рыльце пулемета, похожее на пламя автогенной горелки, казалось привешенным в воздухе.
Невидимый пулеметчик водил стволом, словно брандспойтом. Одна из очередей с оглушающим грохотом ударила в щит, за которым укрылись разведчики.
- Ну-ка шурани его, Федя, - сказал Шергин таким тоном, будто они находились на стрельбище.
- Сейчас, боцман! Сейчас мы его прямым в челюсть!
Встав на одно колено, Калинушкин высунулся из-за щита. ППШ задрожал в его руках. Видимо, японец увидел вспышку, потому что он перестал беспорядочно поливать палубу, а перенес огонь на разведчика.
Смертоносные струи связали противников. Перевес в этой дуэли явно был на стороне японца: каждая очередь его крупнокалиберного пулемета могла в любой момент, как топором, перерубить Калинушкина. Но смерть пока щадила его, и внезапно все кончилось. Блуждающий огонь в вышине погас. Смолк перекрывающий все звуки грохот, и в наступившем звенящем вакууме было странно слышать непохожие на выстрелы хлопки арисак.
- Аут! - сказал Калинушкин, вставляя в автомат новый диск. - Слышь, боцман? Кранты самураю!
Шергин не ответил ему. Прислушиваясь к выстрелам и крикам в темноте, он с беспощадной ясностью представил себе неминуемую развязку. Японцев не меньше полусотни. Пока они еще не знают, с кем имеют дело, но рано или поздно поймут, что против них только двое. И тогда полезут напропалую. Минут десять они с Федором продержатся, а там рукопашная и…
Он не стал думать дальше. Мысль более сильная, чем мысль о смерти, владела его сознанием. Пушка! Если их не взорвать теперь, то через десять минут будет поздно. Все пойдет прахом. Они погибнут, а пушки останутся целыми. И разнесут баржи с десантниками как гнилые арбузы…
Огонь японцев вновь усилился. Теперь он стал более организованным, и это было верным признаком того, что солдаты готовятся к решительным действиям. Разведчики отвечали короткими очередями, лишь иногда выпуская лишний десяток пуль в то место, где, как им казалось, назревали какие-то события. Опять заработал пулемет, и под его прикрытием японцы стали сосредоточиваться для последнего броска.
Шергин стиснул локоть друга. Калинушкин обернул к нему лицо, на котором неистово сверкали белки цыганских глаз.
- Давай попрощаемся, Федя.
- Ты что надумал, боцман?
- Попрощаемся давай, говорю… Пора кончать эту богадельню.
- Говора толком!
- А разве я без толка? Снаряды-то под нами! Жахнуть парочку гранат - и амба! Ни костей, ни перышек!..
Калинушкин вплотную придвинулся к Шергину, вглядываясь в него так, словно видел впервые. За какие-нибудь полчаса Шергин сильно изменился: лицо его осунулось, глаза запали. Он часто и тяжело дышал, и Калинушкин понял, что боцман держится из последних сил.
«Эх, Влас, Влас… Фрицы нас не взяли, а тут… Ну ничего, боговы дети! Думаете, все?! Хрен вам!..»
- Ты прикрой меня, Федя…
- Давай, боцман! - яростно зашептал Калинушкин. - Сыпь! У-у, сучьи души!
Уползая в темноту, Шергин слышал, как бешено заработал автомат Калинушкина.
Выпустив добрую половину диска, Федор заставил японцев залечь. Хуже было с пулеметом: расчет не жалел патронов, как метлой, подметая палубу. Выбрав удобный момент, Калинушкин переполз ко второму орудию. Здесь он разложил перед собой запасные диски и гранаты и стал ждать.
Он знал, что это его последняя позиция, но не думал о смерти. Эта мысль была для него сейчас глубоко безразлична, как и мысли о самом себе. Он ощущал себя каким-то посторонним существом, о котором не надо заботиться и переживать, потому что и заботы и переживания предназначались другим: Шергину, который полз где-то в темноте, задыхаясь от напряжения и боли, товарищам на берегу, которые молча и скорбно прислушиваются к перестрелке, женщинам, которых он любил и которые любили его, - всей той жизни, которая была, есть и будет… Время медлительно текло сквозь него. Оно не замедлило свой бег, но его образы устойчиво удерживались в сознании, смешивались в общий мотив, в котором звучали радость, любовь и боль…
Пуля ударила его в плечо. Он содрогнулся, но не от удара, а от неожиданности и удивления перед случившимся. И впервые подумал, что может быть убит. Это ужаснуло его своими последствиями: Шергин еще не добрался до погреба. И не доберется, если его, Федора Калинушкина, убью г. раньше времени. Все лопнет как мыльный пузырь… И те гады опять зашевелились…
Калинушкин вырвал из дыры в ватнике клок ваты и заткнул им рану. Затем со злостью ударил по ожившим японцам длинными очередями.
- Давай, давай! Подходи, гады! - сквозь зубы бормотал он и ругался страшными ругательствами, которые звучали сейчас как заклятья…
Добравшись до тамбура, Шергин отдраил дверь и ввалился в тесное помещение. Вниз вел крутой трап, но прежде чем спуститься, боцман ударами приклада заклинил за собой дверь.
Бой на палубе разгорался. Выстрелы слились в сплошной гул, и Шергин подумал, что на этот раз одному Федору долго не продержаться. Автомат Калинушкина бил не переставая, потом одна за другой гулко грохнули две гранаты.
«Окружили», - с болью и отчаяньем подумал Шергин, спускаясь по трапу.
Был миг затишья, когда боцману показалось, что наверху все кончено. Он остановился, но tjt же автомат ударил вновь, и буйная, пьянящая радость охватила Шергина.
«Держись, Федя, держись, браток! - шептал он, преисполненный великой любви и благодарности к другу. - Я сейчас…»
Он наконец спустился, чувствуя неимоверную боль внизу живо га. Казалось, к нему привесили пудовую гирю.
Освещенные лучом фонарика, из темноты трюма выступили штабеля ящиков. Тут же стояли уже готовые к применению снаряды.
- Годится! - вслух сказал Шергин.
Он положил фонарик на ящик и достал гранаты. Страха не было. Лишь неизбывная тоска по всему, что останется после, томила Шергина. Она была тяжела, как удушье.