Ничей — до безобразия!
А за сердце берет…
(«Народ», 1995)
Глеб Горбовский приходит к пониманию того, что главная причина народных бед и потерь — в безверии, в потере Христа. Он и себя винит за былую гибельность безверия. В покаянном пути поэта, к счастью для читателя, нет никакой натужности, фальшивого назидания других, модного ныне карательного неофитства, бахвальства обретенным даром. Вот бы поучиться у него нынешним молодым самоуверенным неохристианам.
Для меня одно из лучших стихотворений этого периода — «Предчувствие», посвященное Владимиру Крупину:
Как сердцу матери дано
В снах разглядеть погибель сына,
Как свет вкушать, когда темно,
Любовь способна в днях рутинных,
Как прорицатель сквозь года
Провидит нечто, как сквозь воду,
Так я — чрез истину Христа —
Уже предчувствую Свободу!
(1989)
Может быть, на этой гармоничной ноте и следовало бы закончить статью, если бы само время не взорвало не только обретенную поэтом гармонию, но и гармонию всего народа, всей культуры. Пущенную перестройщиками под откос Россию поэт принимать не хотел. Все в нем бунтовало против этого нового разлома. Еще глубже пролегла черта между ним и совершенно чуждыми ему «чистыми поэтами», взявшимися обслуживать новую власть или уехавшими осваивать новые берега и новые дали.
За столом — коньячно, весело,
Словеса, как муравьи…
Вот и пойте свои песенки,
А я спою — свои…
Толя Найман, Бродский, Бобышев —
Вьюга дунет — улетят.
Соловьи… А я — воробышек.
Мне — плебса не простят.
(«За столом — коньячно, весело…», 1997)
Как пишет поэт в воспоминаниях, разрыв случился еще до перестройки, перед отъездом Бродского в США: «Произошло как бы негласное отлучение меня от клана „чистых поэтов“, от его авангарда, тогда как прежде почти дружили, дружили, несмотря на то, что изначально в своей писанине был я весьма и весьма чужероден творчеству этих высокоодаренных умельцев поэтического цеха. Прежнее протестантство мое выражалось для них скорей всего в неприкаянности постесенинского лирического бродяги, в аполитичном, стихийно-органичном эгоцентризме, в направленном нетрезвого происхождения словесном экстремизме, с которым… приходилось расставаться, так как душенька моя неизбежно мягчала, предпочитая „реакционную“ службу лада и смирения расчетливо-новаторской службе конфронтации и мировоззренческой смуты».
Еще в советские годы, отнюдь не по совету властей, написал он свое знаменитое послание в адрес отъезжающих из России «У шлагбаума». Помню, как забéгали все наши либералы и «прогрессисты». Еще бы, это было для них ударом неожиданным. Ударом как бы из стана своих. Они еще только привыкали к таким же резким стихам Станислава Куняева и Юрия Кузнецова, Татьяны Глушковой и Николая Тряпкина. Но те были как бы давние оппоненты, почвенники — «националисты», «консерваторы». Горбовскому же не простили стихотворения до сих пор.
Он уезжает из России.
Глаза, как два лохматых рта,
Глядят воинственно и сыто.
Он уезжает. Все. Черта.
… … … … … … … … … … … … … …
— Ну что ж, смывайся. Черт с тобою.
Россия, братец, не вокзал!
С ее высокого крылечка
Упасть впотьмах немудрено.
И хоть сиянье жизни вечно,
А двух Отечеств — не дано.
(«У шлагбаума», 1975)
Впрочем, подобных стихов не прощали и не прощают даже Александру Сергеевичу Пушкину, до сих пор морщась при упоминании стихотворения «Клеветникам России». Как оно мешает их «литературоведению»! Не прощали Сергею Есенину и Павлу Васильеву, что же говорить о Глебе Горбовском. Поэт с черной отметиной. Думаю, все национальные русские поэты для них с черной отметиной. Может быть, этот разрыв и помог в дальнейшем поэту обрести свою христианскую гармонию? Это и был путь к Христу — через собственный крест, через поношения…
И те странные лица, вылезающие вечно по набату на белый свет, словно мумии, живущие тысячу лет, наконец-то отстали от него…
В атмосфере дремучей, огромной,
За лесами, за Волгой-рекой —
Слушать издали гомон церковный,
Обливаясь звериной тоской…
… … … … … … … … … … … … … …
Обогни неслепую ограду,
Отыщи неглухие врата —
И получишь Свободу в награду.
И Любовь! И уже — навсегда.
(«В атмосфере дремучей, огромной…»)
Когда Зло материализовалось в России последних лет в виде псевдодемократов, когда танки били по Дому Советов прямой наводкой в октябре 1993 года{7}, Глеб Горбовский, как и все мастера русской национальной культуры, не пожелал оставаться в стороне. Он пришел со своими стихами в боевую газету «День», в журнал «Наш современник», отказался от чистой музыки поэзии, освоив новый для себя жанр поэтической публицистики, поэзии протеста.
Уже навсегда останется в истории русской культуры то, что почти все наиболее яркие, заметные русские поэты и прозаики, достаточно аполитичные, никогда в былые годы не воспевавшие ни Ленина и его комиссаров, ни партийную школу в Лонжюмо, ни коммунистические стройки, — Николай Тряпкин, Татьяна Глушкова, Юрий Кузнецов, Глеб Горбовский, Юрий Кублановский и многие другие — резко выступили против пролитой крови в октябре 1993 года, против всех ельцинских репрессий, против нового насилия над народом, а почти все бывшие лауреаты и певцы коммунизма стали поспешно присягать новой власти, находя с ней полное согласие.
Родина, дух мой слепя,
Убереги от сомнений…
Разве я против тебя?
Против твоих завихрений?
Что же ты сбилась с ноги?
Или забыл тебя Боже?
Или тесны сапоги
Красно-коричневой кожи?
(«Родина, дух мой слепя…», 1997)
В новое время поэт уже проклинает ту свободу, о которой когда-то мечтал. Не такого хаоса, сумятицы, нищеты, разбоя и краха культуры он ожидал от перемен.
За что любил тебя, свобода?
За пыл разнузданный внутри?