На погонах кровь заката.
«А, пустяк, — сказали только,
выключая ближний свет, —
это пьяный Рыжий Борька,
первый в городе поэт».
(«Ода», 1997)
На самом деле амбиции были еще шире и выше — первого поэта Урала, а затем уже и всей России. Он шел напролом в столицы и далее в мир — именно как русский поэт. И себя, думаю, Борис Рыжий по праву считал настоящим приемным сыном русской поэзии. Он слишком высоко ее ценил и знал, чтобы сделать все возможное и невозможное для завоевания этого звания, ниже ему не надо было. Потому и предельно искренен, предельно откровенен, иначе нельзя, в достижении такой цели шулерства не терпят…
В Свердловске живущий,
но русскоязычный поэт,
четвертый день пьющий,
сидит и глядит на рассвет.
… … … … … … … … … … … … … …
Следит за погрузкой песка на раздолбанный ЗИЛ —
приемный, но любящий сын
поэзии русской.
(«В Свердловске живущий…», 2000)
Вот такую дистанцию от дворового «жиденыша» до любящего сына поэзии русской преодолел с помощью интонации смерти Борис Борисович Рыжий. Он и был «рыжим» — и для «чистых поэтов», чурающихся его дворовой интонации, и для упертых традиционалистов, чующих в нем что-то чужое и откровенно опасающихся его смертельной интонации, его какого-то потустороннего вызова, покойницкой тени на живом, крепком, мускулистом юноше.
«О, я с вами, друзья —
не от пули умру, так от боли…» —
не кричу, а шепчу.
И, теряя последние силы,
прижимаюсь к плечу,
вырываюсь от мамки-России,
и бегу в никуда,
и плетусь, и меня догоняют.
…И на космы звезда
за звездой, как репей, налипают.
(«И не злоба уже…», январь 1996)
Сами по себе описания собственных похорон, видения смерти, разумеется, не обязаны приводить к неизбежной физической гибели поэта, как не привели они к ней ни Бориса Пастернака, ни Глеба Горбовского. Поэты почти с неизбежностью часто кличут беду на себя во имя какого-то своего замысла (ведь смерть — одна из классических тем поэзии), но потом умелой рукой авторы печальных стихов отводят от себя свои же прорицания. Умаляется ли с перечеркиванием собственных прорицаний поэтическая мощь стихов — сказать трудно. Я уже не раз приводил один из самых выразительных примеров — непопадание того же Иосифа Бродского в свое раннее пророчество:
Ни страны, ни погоста не хочу выбирать,
на Васильевский остров я приду умирать…
(«Ни страны, ни погоста…», 1961)
Ну и где же тот Васильевский остров? В какой Венеции?..
При всем уважении к Иосифу Бродскому уральский поэт Борис Рыжий не желал превращать свои стихи в острую игру, в парад удачных рифм, в иронические перевертыши. Ирония — признак усталости и неверия в самого себя. Он верил в свое предначертание и шел до конца. Печальной интонации смерти неизбежно сопутствует ностальгия по былому, по чему-то раннему, радостному. Но такие элегические стихи свойственны обычно поэтам в зрелом возрасте. Элегические мотивы двадцатилетнего здоровяка-боксера поражали многих. Еще и жизни-то не было, а он с головой уходит в воспоминания о былом. Нет, оказывается, жизнь уже была, и столь богатая, столь разная, что хватило на множество элегий — и о доме, и о любимой девушке, и о друзьях…
Мы были последними пионерами,
мы не были комсомольцами.
Исполнилось четырнадцать — галстуки сняли.
И стали никем: звездами и снежинками,
искорками, летящими от папиросок,
легкими поцелуями на морозе,
но уже не песнями, что звучали
из репродукторов, особенно первого мая.
(«Мы были последними пионерами…», 1996)
Молодой поэт, он уже в двадцать лет постоянно обращался в свое прошлое, прошлое вторчерметовской свердловской окраины, где жил с отцом и матерью вполне благополучной жизнью, где успешно занимался боксом, став уже в четырнадцать лет чемпионом города и избрав в друзья заводскую шпану.
Борис Рыжий все делал успешно, всего добивался, это-то его и сгубило — устремленность к последней цели. Его мощное, мускулистое тело упорно противоречило его поэзии. Но он и его победил.
Звучи заезженной пластинкой,
хрипи и щелкай.
Была и девочка с картинки
с завитой челкой.
И я был богом и боксером,
а не поэтом.
То было правдою, а вздором
как раз вот это…
(«А грустно было и уныло…», 2000)
Так и рождался поэт — из какого-то первичного вздора. В те же четырнадцать лет, уже став чемпионом по боксу областного города, кумиром и богом взрослеющих девиц, со всего маху бросился в поэзию. Да, он ее с раннего детства хорошо знал, так был воспитан в интеллигентнейшей семье, где даже о Евгении Евтушенко хорошо говорить считалось дурным тоном. Впрочем, позже, уже став поэтом, Борис Рыжий нашел у именитого поэта несколько хороших стихотворений. До Андрея Вознесенского так и не добрался. Владимира Высоцкого никогда не ценил за постоянную игру, за смену ролей и масок — значит, актер, а не поэт. Поэт всегда ведет свою единственную личную интонацию, сливаясь со своим лирическим героем во всем, даже в смерти.
Поэзия оказалась более опасным занятием, чем бокс с его постоянными травмами и перебитым носом или же драки с уличной шпаной. Его любили и боялись как боксера, а он уже воспринимал мир как поэт.
А я из всех удач и бед
за то тебя любил,
что полюбил в пятнадцать лет,
и невзначай отбил
у Гриши Штопорова, у
комсорга школы, блин.
Я, представляющий шпану
спортсмен-полудебил.
Зачем тогда он не припер
меня к стене, мой свет?
Он точно знал, что я боксер.
А я поэт, поэт.
(«Ни разу не заглянула, ни…», 1998)
Он сразу стал поэтом. Его ранние стихи так же хороши, как и предсмертные. Хотя что там говорить, у двадцатисемилетнего поэта все стихи — ранние. Он сразу и резко не пожелал идти в «чистые поэты», которых хватало и в крупном городе Свердловске. Ни книжной поэзии, ни интеллектуальной филологической лирики у него не найдете. Впрочем, вымысел и героическая бравада все равно присутствовали в его дворовых стихах, в его поэзии прямого действия. В его слиянии с городской шпаной, в его рассказах об урках, как ни парадоксально, чувствуется детство с мечтами о победах и героях, принимающих тебя за равного. Кто в детстве не мечтал, чтобы его взял под защиту известный хулиган, гроза всего района, чтобы у него были крутые непобедимые друзья? Вот он, этот романтизм, соединенный с реальным описанием городской жизни восьмидесятых — девяностых годов, когда Свердловск был одним из самых криминализированных городов России: