В предисловии к своей второй поэтической книге «Выход к морю» (1981) Татьяна Глушкова пишет о военном детстве: «Эти трагические годы яркими, хотя и разрозненными по малолетству свидетеля, вспышками живых картин присутствуют в моей памяти… Эти годы обостряли для всех, кто пережил их в названной обстановке, представление о Родине, свободе, „далекой“ России, которая словно бы вся „откатывалась“ на восток, ибо Россия была тогда для нас там, где была наша защитница — Армия… Горесть тех лет, отчасти вошедшая в стихи моей книги, не заслоняла другого: сознания необходимости нашего общего мужества, веры в конечную правоту и победу нашей Армии, нашего народа…»
Он защищал старинный дом,
который высился кремлем,
венчая век, венчая пядь,
какую — можно ли отдать?
(«Воспоминание о Яропольце», 1981)
Затем возвращение в освобожденный Киев, школа, Литературный институт, Михайловское, где проработала два года экскурсоводом и считала эти годы лучшими в своей жизни. Может быть, оттуда, с тех лет и тех мест и пленение русской классикой? Благоговение — вот то чувство, которое определяет поэзию Глушковой, тем или иным образом связанную с великими предшественниками.
Это благоговение Татьяна Михайловна определяла как главное в своих поэтических книгах. Оно определяло и ее книгу критики «Традиция — совесть поэзии», ее полемические споры с критиками С. Рассадиным, Л. Аннинским и другими любителями новаций. В полемике возникал и закреплялся в памяти читателей ее образ как воительницы за русскую культуру, за верность поэтике русской классики. По крайней мере, все рецензии семидесятых — восьмидесятых годов представляли Глушкову прежде всего как тонкого ценителя и последователя культуры XIX века.
Вот что пишет о ней знаток ее поэзии Николай Лисовой: «Итак, от Блока (и Ахматовой) — музыка и мужество. От родного Киева с его печерскими угодниками и софийскими куполами — верность отеческим заветам, урок патриотизма и веры. От родителей и бабушки, которой посвящены рассказы-воспоминания поэта, — живой и сочный язык…»
Татьяна Глушкова волей и умом умела убедить своих критиков в первичности и важности ею озвученных тем. Будучи не только поэтом, но и страстным, полемичным, эрудированным критиком, она как бы внушала литературному миру свое мнение о себе. Вот и давний ее друг псковский критик Валентин Курбатов увлечен ее «строгой чистотой, которая потом будет узнаваема по первому звуку… Она всерьез обещала — „взять на плеча гремучие печали / и мерной речи воспаленный лад“, выдвигая в бойкие времена поэтического новаторства традицию как совесть поэзии, не смущаясь своим философским, литературным одиночеством. „Осколок древнего пера / на деревянной ручке“… она крепко держала в руке…»
Все так и есть, и я могу продолжить это глушковское очарование старыми книгами, выписывая все новые и новые отточенные поэтические формулы русской культуры, осмыслить ее ранний «Выход к морю» или ее поздние циклы — «Возвращение к Некрасову» и до сих пор неизданный «Грибоедов», написанный как бы от лица великого русского поэта. «Нечаянно подслушанным монологом» назвал подобные книжные ее стихи Валентин Курбатов. Ценитель русской поэзии найдет, чем насладиться.
Страница — странница — страна…
Коснусь струны — и свет струится.
Язык родной, как дух томится,
какая вольность нам дана.
(«Страница — странница — страна…», 1971)
Открывай любую страницу и цитируй. Погружайся в историю «Софии Киевской», в леонтьевскую «цветущую сложность», в философичность ее размышлений и даже пророчеств. Как, например, в удивительнейшем «Сне о Востоке и Западе»:
Лежит страна Разлука
в гремучем далеке.
Сидит в окне старуха
с веретеном в руке…
Но молчаливо люди
читают между строк:
под Западом не будет
пылающий Восток!
Под Западом не будет
здесь даже воробья!..
Лежу себе в простуде
под ворохом тряпья.
И обо мне — ни слуха,
ни всплеска по реке.
Страна моя Разруха
в плакучем далеке!
(«Сон о Востоке и Западе», 1982)
И все-таки, перечитывая Татьяну Глушкову, из ранних ее стихов я бы отобрал прежде всего ее окаянные и разлучные, по-бабьи пронзительные стихотворения о любви и одиночестве. «Свела нас вовсе не любовь, / а только медленная мука, / реки вечерняя излука, / воды остуженная кровь. / …Свела нас эта простота / ночного жаркого объятья…» Пусть не смущает иных книжных читателей ее высокая и грешная страсть:
Что до тела тебе моего!
Я всегда молодела от горя:
этой горстью соленого моря
умывалась пречище всего!
Что до тела тебе моего!
(«Звенья», 1975)
Свою любовь Татьяна Глушкова не только в стихах, но и в жизни рифмовала лишь с кровью, «ибо легче — любви не знавала». В ее любовной поэзии эмоциональность нарастает с каждой строкой, страсть дает плазменную энергию стиху, и уже все определяют страдание, радость, надежда — до самозабвения.
И сказать ничего не умела,
и подавно уже не спою,
как веселое белое тело
простирала на радость твою.
(«И сказать ничего не умела…», 1980)
Воистину только женщинам дана такая полнота погружения в любовь! Но именно тогда, когда любимый становится хлебом насущным, первейшей принадлежностью жизни, он уходит, оставляя за собой пожарище любви.
Когда лежала не дыша,
убитая тобою,
слыхала крики дележа
и музыку разбоя…
(«Когда лежала не дыша…», 1976)
Разлука на какое-то время становится ключевым словом в лирике Глушковой, хотя, наперекор судьбе, старалась убедить себя: «Разлуки нет». Даже так — девизно — назвала свой третий сборник стихов, но в жизни разлука стала ее спутницей до конца дней.
Не измены — но хриплые звуки
немотой искаженного рта,
и теперь уже полной разлуки
через степь золотая верста.
(«Не измены — но серые стены…», 1968)
Ее лучшие разлучные стихи созвучны народным русским песням, древним женским плачам.
Нелюбимая — телом страшна,
нелюбимая — ликом зазорна.
Нелюбимая — слишком вольна!