Количество путников сильно уменьшилось. Кочевники устраивали стоянки рядом с дорогой, не устанавливая палаток, и вместе с навьюченными верблюдами пережидали жару, чтобы с первыми признаками прохлады вновь двинуться дальше.
Эти чайные дома были расставлены по обе стороны дорог. При въезде в селения, большие и малые, всегда стояла чайхана, чаще – несколько.
Где бы они ни находились, какие бы ни были их размеры, как бы хорошо или плохо они ни снабжались, примитивное их обустройство осталось таким же, как много веков назад, таким, к какому привыкли сменявшиеся поколения путников и караванщиков Средней Азии. Кубический саманный дом, побеленный известкой, а в нем – темная комната. В фасадной стене – узкие, без какой-либо тщательности сделанные отверстия, выходящие на главную часть чайханы: земляное возвышение под навесом, обрамленным высохшими листьями когда-то зеленых вьющихся растений. Поддерживающие все это грубые, почти не отесанные, кривые столбы. Старые, изношенные до дыр паласы, прикрывающие землю. Еще какое-то тряпье цвета пыли. Вот и все.
Но эта бедность никого не печалила. Она была одинакова для всех, как и прием хозяев. В чреве огромных самоваров пела, закипая, вода. Вдоль побеленных стен блестели на полках чашки. В крохотных клетках попискивали перепелки. Фасады домов были расписаны наивными яркими цветами и арабесками. И повсюду, на фоне гигантских гор и деревьев, среди рек и долин, чувствовалась атмосфера дикой, полной свободы.
* * *
Солнце казалось навсегда, до скончания дней повисшим в зените своей орбиты. Двигавшиеся еще кое-где люди и животные едва передвигали ноги. Но Джехол, хотя и вез на себе двоих всадников, хотя бока его покрылись потом, шел по-прежнему споро, не меняя скорости.
Проезжая мимо то одной, то другой чайханы, Мокки видел путников, отдыхавших в тени навеса, до него доносились запахи шашлыка и яичницы на бараньем жире, он слышал позвякивание чашек, наполненных, как он знал, в зависимости от вкуса клиента, то зеленым китайским чаем, то черным индийским. Все его крупное тело страдало от жары, от жажды, от голода. Ему хотелось, наклонившись к плечу Уроза, крикнуть:
– Давай сделаем, как все! Давай же, наконец, остановимся!
Но он стыдился признаться в своем нетерпении, стыдился своей усталости перед человеком старше его по возрасту, менее сильным, да еще и раненым. Тогда он стал прибегать к хитростям, которые казались ему очень удачными, и говорил:
– Посмотри, Уроз, в этой чайхане есть говорящая птица, заморский дрозд.
Или, например:
– Смотри, смотри, Уроз, вон самовар, по-моему, это самый толстый из всех, которые мы только видели.
Или еще:
– Вон там люди из грузовика вышли, такие, наверное, диковинные истории рассказывают!
Но все усилия оказывались напрасными. Сидя будто влитой в седле, сжав губы, Уроз по-прежнему направлял коня прямо перед собой по опустевшей, огнедышащей дороге. При этом он страдал от жары и жажды гораздо сильнее, чем Мокки. Рана давала себя знать. У Уроза усилился жар, и он все сильнее жег ему кожу, внутренности, горло. Нога все тяжелела и тяжелела, а боль становилась все нестерпимее. Когда же, чтобы нога не казалась такой тяжелой, он заносил ногу в стремя, возникало вообще ощущение, будто кости разлетаются на куски. Тряпка, прикрывавшая рану, превратилась в скользкий, покрытый пылью комок, вокруг которого роились огромные мухи.
На подъезде к каждой чайхане Уроз чувствовал, как откуда-то из глубин костного мозга возносится нечто вроде молитвы: скорее уйти под навес, спрятаться от солнца, растянуться на ровной поверхности, снять с ноги дикую тяжесть и пить, пить, пить сперва прохладную воду из глиняного кувшина, а потом горячий черный чай, очень сладкий и бодрящий. Но именно оттого, что зов страдающей плоти был так силен, Уроз отказывался внимать ему. Более того: он испытывал жестокую радость от своего оскорбительного невнимания к нашептываниям этого внутреннего голоса. Горячее раскаленного неба и внутреннего жара жгло его желание доказать своему телу, что, как бы ни были сильны страдания, все же не оно, а он здесь хозяин. Что он может заставить свое тело сидеть в седле вечно, страдать без надежды на снисхождение.
Подъем, спуск… снова подъем. Уроз правил Джехолом, словно перед ними простиралась вечность…
Вот они подъехали к более крутому, чем до этого, подъему. Мокки спрыгнул на землю и пошел рядом с конем. «Он понял, что Джехол устал», – мысленно сказал себе Уроз. Разумеется, конь шел по-прежнему ровно. Но дыхание его едва заметно участилось, а походка стала чуть напряженнее. Уроз сжал зубы. Он не отступится. Он не сменит тот бескрайний, ничем не ограниченный мир, которого он достиг одной своей волей, на мир, по-прежнему подчиненный ограничениям. Он заставит Джехола продолжать путь, как он заставляет самого себя продолжать до той цели, у которой нет предела, до полного распада и самоуничтожения. Но потом самый сильный инстинкт Уроза, его воспитание, традиции его народа, его степь – все восстало, объединившись против него. Мужчина из Меймене, наездник, чопендоз не имел права так поступать со столь благородным конем, каковым был Джехол.
– Мокки, – произнес Уроз вполголоса, – найди для коня самую лучшую чайхану.
Когда Мокки сделал, наконец, свой выбор, движение на дороге успело несколько оживиться. В стороне от дороги, в низине, расположился большой, напоминавший сердце своими очертаниями, кишлак, посреди которого протекал ручей. Чайхана располагалась на самом острие «сердца». Была она похожа на все другие заведения такого рода, но у самой ее террасы протекал чистейший горный поток, орошая небольшой сад из нескольких ив.
Уроз направил туда коня и, когда тот остановился, не стал опираться на плечо, подставленное Мокки, спрыгнул на здоровую ногу.
– Не надо, – сурово отверг он услуги мальчика-слуги, подбежавшего с ватным матрасиком.
Потом приказал Мокки:
– Займись лошадью!
Когда саис вернулся, Уроз лежал совершенно неподвижно на красноватой земле. Руки его были вытянуты вдоль туловища. Если бы не подрагивание век, его можно было бы принять за мертвеца.
Мокки стало стыдно за то, что он так вот бросил Уроза, страдающего от жажды, а сам напился прямо из ручья, жадно припав к воде рядом с мордой Джехола. Он крикнул:
– Бача… срочно сюда… Сейчас я позову…
– Только ты и никого больше, – шепотом произнес Уроз.
Любое постороннее лицо, любой чужой голос были ему невыносимы. Как только он вытянул сломанную ногу на свежей глине садика и расположил тело так, чтобы поменьше болела рана, Уроз получил от контакта с землей, от ручья с его журчанием, от дерева с его тенью такой заряд блаженства, что ему уже ничего не хотелось ни от кого-либо, ни, в первую очередь, от самого себя.
– Сейчас, сейчас… я тебе обещаю… ты сейчас все получишь… – воскликнул Мокки.
И побежал во внутреннее помещение чайханы.
– Ладно, ладно… – тихо сказал Уроз. Единственным его желанием было как можно скорее вкусить это удивительное счастье – перестать существовать и знать об этом. Но человеческое тело не позволяет слишком долго игнорировать его требования. Когда Мокки приподнял голову Уроза и поднес к потрескавшимся губам голубой исталифский кувшин, полный воды, Уроз опустошил его, не отрываясь, и отрывисто, даже грубо потребовал: «Еще!» А когда он утолил жажду, его стал терзать голод. Он с жадностью стал раздирать теплые, мягкие, тонкие лепешки, принесенные Мокки, заворачивал в них горячие жирные куски шашлыка, сорванные с шампура, и жадно, как волк, поедал. Едва насытившись, он почувствовал смертельное желание немедленно уснуть и действительно заснул, прислонившись спиной к стволу ивы.
Только после этого Мокки уселся рядом с ним по-турецки на землю и тоже стал есть. Он не отрывал от Уроза взгляда и после каждого глотка покачивал головой со счастливым выражением лица. Как же он хорошо поел, Уроз! Как же он крепко спит!