И семья наша знала, что это не сообразится ему: потому с вечера условились, что мы поедем ждать проезда архиерейской кареты в дом родственников, у пристани. Когда карета поравняется с домом, — вот, папенька и скажет: «ваше преосвященство, позвольте забежать (50-летнему забежать!) — на минутку проститься со своими — они тут меня жду?», — папенька не посмел бы сказать и этого, — как можно задерживать? — но задержки от этого не выходило: проулки, спускающиеся к Волге, — по-нашему, «взвозы», — у нас очень круты, тогда еще не были мощены, были страшно изрыты весеннею водою, в течение сотни лет, — карета должна была вилять слишком медленным шагом между крупных рытвин, — значит, папенька и успеет сбегать, перецеловать нас и догнать карету. Архиерей добрый, — отпустит. — И точно, отпустил, и мы простились с папенькою.
Но мы ждали проезда архиерейской кареты очень долго: Иаков хотел выехать часов в 12, — и мы забрались к родным часов в 11, а архиерей выехал уже перед вечернями, в половине 4-го, и благодаря этому долгому ожиданию были мы свидетелями случая, о котором и пишется мною этот рассказец. Но прежде, — кого же благодарить за это промедление, интересное в воспоминании? — В 11 часов приехала к Иакову «Дмитриха» — г-жа Дмитриева — одна из наших тогдашних пожилых аристократок средней руки, и просидела у него часа четыре, рассказывая о телятах, об овсе, о гусыне, которая кладет что-то очень много яиц, и о своей Матрене, умеющей отлично варить щи, — но больше всего о телятах. Бедняжка Иаков три-четыре раза в неделю проводил так время с Дмитрихою и другими праздными идиотами и идиотками, — и как папенька не смел сказать ему: «ваше преосвященство, позвольте мне на четверть часа съездить домой», — так у Иакова недоставало духу сказать: «извините, мне некогда». — Преемник Иакова стал без церемонии говорить это, и только в нашем, духовном кругу поняли тогда, что он в этом прав; весь город негодовал, — даже люди, считавшиеся умными и не надоедавшие ему сами, обижались за других таким. «невежеством». А наши духовные не могли не понять, — им слишком часто приходилось ждать по нескольку часов, да и слышали они жалобные стоны измученного Иакова по отпуске гостей. — Так вот, Дмитриха сидела, Иаков страдал, и 20 человек, собравшихся провожать его, — священники, иные прямо от обедни, то-есть не пивши чаю, — тоже страдали, а Дмитриха сидела до 3 часов, хотя и знала, что Иаков хочет ехать в 12, — она, видите ли, очень уважала его преосвященство, не могла расстаться с ним; и правда: в самом деле, очень уважала.
Какого звания был старец, с которым произошла неожиданная для меня сцена, это все равно, — это могло случиться во всяком звании. Он еще занимал должность и служил более или менее исправно. Росту был маленького, крепкого сложения, но сильно выпивал, и оттого в глубокой своей старости стал уступать силами своей жене, которая была старше его двумя годами, — ей в «Пу-
згачи» (то-есть во время Пугачевского бунта) было 14 лет, а ему 12, — но она выпивала только под вечер, потому и сохранилась молодцоватее мужа.
Когда мы приехали, старик был на службе. Семейство все было дома, — беседа шла, ничего себе. Я сидел и скучал. Но вот, явился со службы старик, — назову его хоть Трофимом Григорьевичем, — потолковавши несколько минут, он обратил внимание на меня.
— Что, учишься по-латыни?
— Учусь, Трофим Григорьевич.
— Это полезный язык. А хрии умеешь писать?
— Нет еще, не учился, Трофим Григорьевич.
— Я ведь до реторики доходил, — мастер хрии писать. Теперь таких не пишут. У нас писали по 5 листов, что твоя проповедь.
Итак, разговор был ученый. Старик постепенно разгорячался, — он был уже выпивши, но немного, — сказавши, что в Пугачи ему было 12 лет, он тут же прибавил, что ему теперь 98 лет, — а это было в начале 40-х годов, да и по спискам подчиненных, лежавшим у папеньки, я знал, что ему было 84 или 83 года, — потом пошел и дальше, — стал рассказывать, как он встречал Петра Великого, приезжавшего в Саратов, — но не сказал о том, как он видел море, — стало быть, еще был в своем уме. А море он видел вот как. Тогдашний редактор наших «Губернских ведомостей» написал статейку, в которой оспаривал мнение, что саратовская степь была морским дном; разумеется, он не имел понятия о геодогии, это знали и смеялись над ним. Однажды зашла об этом речь при Трофиме Григорьевиче, — дело было вечеррм, следовательно, он был уже пьян, — он вскочил и закричал: <«tak, врет Леопольдов, тут было море, я сам видел, до самых Хвалынских гор, — прямо, бывало, с Хвалынских гор на корабли садятся, морские пристани там были». (Хвалынск уже на границе Симбирской губернии.) — С тех пор так и засело это в Трофиме Григорьиче: как пьян, так и начинает рассказывать о море, которое он видел с Хвалынских гор. — Но теперь дальше Петра Великого он не заходил, значит, еще не был пьян. После встречи Петра Великого стал он мне рассказывать что-то о Москве, в которой случилось ему быть, и заинтересовался предметом.
— Трофим Григорьич, не кричи, мешаешь нам говорить, — строго сказала жена.
— Я не кричу, Мавруша; — и точно, он не кричал; однако понизил голос, — но опять воодушевился, заговорил громко. — «Постой же, я тебя поучу, старый», — и я не успел моргнуть глазом, как уже вижу — старуха подбежала, подняла мужа за шиворот одною рукою, — старик повиновался, поднять и нагнуть было не трудно, — и…
[ИЗ РАССКАЗОВ О СТАРИНЕ]
В конце прошлого века священник одного из сельских приходов Пензенской епархии, к составу которой принадлежала тогда и нынешняя Саратовская, был переведен из прежнего своего прихода в другой, тоже сельский, находившийся за несколько сот верст от прежнего. Фамилия его осталась неизвестна мне — по имени и отчеству он был Иван Кириллович. Жену его звали Мавра Пер-фильевна. Оба они были, надобно полагать, люди еще очень молодые, и детей у них была только одна дочка-малютка Полинька. Весь скарб, с которым они отправлялись на новое место, можно было уложить на одну телегу, на которой еще и оставался простор для жены священника с ее малюткой. Дело было летом. Чтобы устроить прикрытие от солнца для жены и дочки, Иван Кирилыч набрал ивовых прутьев и сплел из них прекраснейшую кибитку. Была у него и лошадь; запрягли ее и отправились в путь. Жена с дочкой сидели под кибиткою, муж, держа концы вожжей в руках, шел рядом. Благодаря этому лошади было не очень тяжело. Но все-таки жаль было лошади. Иван Кирилыч придумывал, каким бы образом облегчить ее труд. Возможность нашлась скоро: бетер был попутный, дорога шла мимо лесов; Иван Кирилыч вырубил две длинные палки, укрепил их впереди телеги в стоячем положении, привязал к ним полог и таким образом устроил парус. Ветер надувал парус, и лошади стало очень легко везти телегу.
Два дня или три, а может быть и четыре Иван Кирилыч и Марья [205] Перфильевна с дочкой ехали благополучно и без всяких приключений. Но вот однажды утром Марья [206] Перфильевна услышала вдали ружейный выстрел. Местность была совершенно пустынная, дорога шла лесом и очень большими прогалинами, через которые виднелись по сторонам луга и озера. Во все утро не попалось путешественникам ни одного проезжего или прохожего. Что такое этот выстрел? Не разбойники ли это? Мавра Перфильевна не могла отогнать от себя страшной мысли, но тревожить мужа своей боязнью не хотелось ей; выстрел был сделан где-то очень вдалеке, так что Иван Кирилыч, повидимому, и не расслышал его; быть может, разбойники проедут где-нибудь стороною, так что и не заметят Мавру Перфильевну с мужем и дочерью. Через несколько времени послышался другой выстрел, уже ближе. Мавра Перфильевна не могла теперь сдерживать более свою тревогу.
— Иван Кирилыч, ты не слышал?
— Что?
— Я говорю, ты не слышал?
— Слышал.
705
— Что ж нам теперь делать?
— Нечего нам делать: едем, то и едем, только.