Я тогда совершенно растерялся от уверения Степана Корнилы-ча, что он видел море у Хвалынских гор. Но в это время он был З'же навеселе. Но и теперь мне трудно понять рассказ Степана Корнилыча, еще трезвого, о том, как он встречал Петра Великого. 696
Конечно, ясно, как это образовалось в нем: привык кричать на домашних, не терпел противоречия никакой дикой своей выходке, в первый раз соврал, вероятно, навеселе и по упрямству продолжал утверждать то же самое и пьяный и трезвый. Но все-таки вещь неимоверная, и тем нелепее, что Андрей Васильич уже не один десяток раз подъезжал к нему при чужих людях с этим вопросом, чтобы выставить его дураком на посмеяние, — и он все-таки каждый раз повторял свой рассказ.
По уходе Андрея Васильича Степан Корнилыч с Никитою Панфилычем продолжали закусывать и выпивать. Никита Панфи-лыч, еще крепкий, оставался в своем уме, когда Степана Кории-лыча уже совершенно разобрал хмель, и старик приложил руку к уху, загнув голову набекрень, и затянул какую-то скверную песню. Но не успел он пропеть двух-трех стихов, как влетела в комнату старуха и прямо на него, как ворона на падаль.
— Ах ты, старый чорт, пьяница, снова горланишь, буянишь?
Старуха взмахнула жгутом вроде того, каким бьют друг друга дети в своих играх, только скрученным из большого шейного бумажного платка, и весьма круто, так что удары жгута раздавались отчетливо и звонко, как от палочных ударов. Старуха держала Степана Корнилыча за шиворот и била жгутом, не разбирая места; удары сыпались по затылку, по темени, по вискам.
Почему для наказания служило такое необыкновенное орудие — крепкий, как палка, жгут из огромного платка? Дети таких жгутов не делают, да едва ли были дети в доме. Откуда же взялся этот жгут? Неужели Прасковья Петровна сделала его и постоянно держала наготове именно для этого употребления? Иначе трудно объяснить, зачем такая замысловатость? Почему не просто кулак, не палка, не плетка, вещи готовые, а жгут? Но как ни непостижима происхождение жгута, он работал над стариком страшно.
Никита Папфилыч испугался.
— Прасковья Петровна, вы его убьете так; уж если сердце взяло, лучше таскайте его за косы!
— Не убью! Здоров нахальник, выдержит!
А он едва барахтался под ее рукою и все твердил: «прости, Параша, виноват, не буду». Наконец Прасковья Петровна подняла его пинками со стула и наполовину потащила, наполовину погнала пинками и ударами жгута.
Застучал засов, повалилось что-то, т.-е. старик, снова стукнул засов, и Прасковья Петровна воротилась к нам.
— Заперла в чулан разбойника, чтоб проспался.
— Больно уж вы без разбору бьете по голове, Прасковья Петровна, как можно так! — повторял Никита Панфилмч.
— Он 60 лет надо мною надругался. Это что? I Іи кита Пан-филыч, уж я тебе показывала.
Прасковья Петровна повернулась к Никите Панфилычу и ко мне, стоявшему опершись на его колено, одним ухом, потом другим:
— Смотри, где серьги-то!
В одном ухе серьга была вдета на половине, в другом выше половины, — и точно, ниже не было для них места: нижние половины ушей были в клочках, глубоко изорваны, чуть не [до] самого корня. Но ходить без серег зазорно женщине, и потому как муж вырывал серьги с клочком ушей, Прасковья Петровна отыскивала подальше от отправной каймы и повыше новое место для этого необходимого украшения. На каждом ухе было десятка по полтора следов этих прежних положений. Прасковья Петровна, как услышал я из разговора ее с Никитою Панфилычем, была старше двумя годами, — в Пугачи ей было уже 18 лет, — но она сохранилась бодрее мужа, потому что смолоду вовсе не пила и теперь пила, по ее словам, с умом, без безобразия, днем только по рюмочкам, на ночь больше. Благодаря этому она уже несколько лет вымещала на Степане Кор-нилыче старые поругания и учила его разуму.
Посидев с нею полчаса, Никита Панфилыч простился и отвел меня домой.
И самого Никиту Панфилыча видел я один только этот раз, и стариков Корниловых тоже. О Степане Корнилыче мне уже и не случалось слышать ничего в следующее время, когда я был знаком с его внуком, но Прасковью Петровну, пережившую мужа несколькими годами, внук помнил.
Когда она получила перевес силы и трезвости над Степаном Корнилычем, она, разумеется, взяла в свои руки и доходы и сохраняла эту власть после него, до самой смерти. Доход они получали большими кушами: Степан Корнилыч в это время уже не торговал, — он употребил деньги на покупку и устройство большой крупчатой мельницы и уже давно не сам заведывал ею, а отдавал в аренду. За аренду платили ему 30 000 руб. (ассигнациями), сумма по тогдашнему (в 30-х годах) весьма большая, и это продолжалось лет по крайней мере пятнадцать. А он с Прасковьею Петровною жили весьма скупо и грязно, так что едва проживали по полторы тысячи в год. Следовало ожидать, что найдется после старухи большой наличный капитал, — он и действительно составился, старуха сама говорила об этом дочери. И дочь, и гости, при которых случалось, видели, как поступала Прасковья Петровна с деньгами, которые арендатор приносил три-четыре раза в год.
Деньги в то время были все серебряные и золотые, серебряные — больше всего испанские пиастры с двумя столбами, золотые— «лобанчики», луидоры с портретом Людовика XVIII, по высокому лбу которого они и были прозваны лобанчиками. Ассигнаций было разве на одну пятую долю против серебра и золота. Вот Прасковья Петровна сложит в фартук мешочки и свертки, составлявшие порядочный груз, с полпуда или и до пуда, и кряхтя потащит эту ношу, — идет за службы на задний двор, где баня и тоже амбары и разные клети. Калитку за собою запрет, а сама скрывается за службами, так что нельзя подсмотреть, где она зарывает в землю *698 или в какой клетушке прячет деньги. Она и умерла, не успев сказать дочери, где спрятала, и деньги пропали.
От этого Корниловы, которые считались людьми богатыми при Степане Корнилыче и Прасковье Петровне, оказались не весьма богатыми по их смерти, а лет через десять стали вовсе небогаты, по бестолковости дочери-вдовы, которой досталось заведывать всем..
Дочь эту, Дарью Степановну, я видел много раз лет через пять и десять после того, как видел стариков. Женщина высокого роста, широкой кости, дородная, но и весьма толстая, она своею вялою фигурою и мямлящим порою голосом заставляла вас предполагать в ней идиотку, и чем дольше вы ее слушали, тем тверже оставались в этом мнении. Слова были так бессвязны, она, говоря медленно и вяло, делала, однако, после каждых десяти слов такие повороты от одного предмета к другому, не имеющему никакого отношения к прежнему, что никто не мог ее понимать, кроме очень близких знакомых, вперед знавших все, что она могла сказать. Вот, например, одна из ее речей:
— Саша у меня что-то жалуется, что в Москве засуха, мельница стала, воды мало, потому что Иван Игнатьич ворот не чинит, я и говорю: Фленочка, тебе надо в деревне жить.
Это означало пот что: сын, учившийся в московском университете, писал ей, жаловался на строгость экзаминаторов, — она забыла договорить, а вместо того заключила фразу сожалением, что арендатор мельницы не внес в срок денег, — но до этого она не успела договорить, забыла, успевши сказать только причину, которой тот оправдывался в неисправности, и уже заговорила о другой своей жалобе на сидельца Ивана Игнатьича, заведывающего домом; а Фленочка, ее двоюродная племянница, бедная чахоточная девушка. И опа все эти четыре вещи спутала в одну, хотя между ними нет ни малейшего отношения, и ни об одной из них не сказала того, что хотела сказать. И еще если бы это говорилось бойко, скороговоркою, — тогда хоть речь ее была бы несколько бестолкова, но по крайней мере можно было бы думать, что хоть она сама понимает, что говорит, что идиотство только в ее словах, от прыганья языка, а ход мыслей у нее в голове все-таки имеет какой-то смысл. Но нет, она говорила эту бестолочь тихо, спокойно, систематически. Чистая идиотка.
Особенно знаменита была [она] в нашем детском кругу своею манерою молиться. Я, когда был еще ребенком, задолго до того, как стал видеть ее, уж знал два образца ее молитв по рассказам ее родственииц-девочек, наших знакомых, и особенно по рассказам этой Фленочки, которая была старше нас годами пятью и которую я помню уже только взрослой девочкой, почти невестою. Вот одна из ее многих таких молитв, переданных нам, маленьким, Фленоч-кой. Молитва относится к вечерней поре, читается перед отходом на сон грядущий.