Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Итак, этот мальчик приобретал мистическое значение лишь очень не надолго, да и в это недолгое время занимавшее лишь немногих, да и тех слабо. Точно так же очень немногие говорили и говорили чрезвычайно [мало] о другом существе, которое должно было производить собою мистическое впечатление. Это была девушка, во время моего детства уже не молодая, высокого роста, видная собою, ходившая круглый год только в обыкновенной женской рубашке обыкновенного крестьянского холста, по своей толстоте очень достаточного и в виде одной рубашки на удовлетворение требованиям приличия, босиком и с непокрытою головою. Мальчик, о котором я говорил, занимал собою только одно — да и то не все — лето, и его длинной рубашки было довольно для этой поры года, а как он ходил в холодное время и ходил ли, я не знаю, а вероятно, если родные его выпускали из родной избы зимою, то обували и одевали в теплое, какое могли, — иначе интересовавшиеся им во время его известности городу вероятно упомянули бы о босом в одной рубашке по морозу. Но эта девушка ходила так круглый год по саратовскому морозу, когда иную зиму недели две-три сряду термометр стоит между 20° и 30° мороза, — это, конечно, было потрясающее зрелище. Мальчик, о котором я говорил, только бродил по городу из дома в дом. Эта девушка не бродила по домам и редко соглашалась посетить кого из звавших ее: она ходила только по церквам, на все службы дня, каждый день. Младшая сестра моей бабушкѵс Анна Ивановна, знакомая с нею, говорила, что ужасно смотреть на нее, неподвижными ногами стоящую на каменном полу церкви полтора-два часа, — на полу нетопленной церкви, который почти так же холоден, как открытая паперть. Анна Ивановна, кажется, и познакомилась с нею по обстоятельству этого рода: часть пола в одной церкви, где они бывали, чугунная, и девушка, стоявшая на чугуне, не могла выдержать своей неподвижности, — по временам переступала ногами, и на лице ее было видно страданье. Анна Ивановна после службы заставила ее зайти к себе (Анна Ивановна жила тогда подле этой церкви), заставила вытереть ноги вином. Разумеется, такой рассказ запоминается, но только я не уверен в том* с этого ли случая началось знакомство Анны Ивановны с девушкою, или девушка и прежде уж бывала у нее. Мальчик мало говорил, но потому, что был слабоумный, и сколько умел, столько говорил. Девушка была совершенно умная, и очень умная, но совер-584 шенно молчала. Никто не навязывал ей никаких предречений или’ символических предуказаний будущего, не навязывал ей ни значения святой, ни чего подобного, считали ее подвижницею, — и только, и говорили о ней очень немногие очень мало. Кажется, только от Анны Ивановны мне и случалось слышать сколько-нибудь длинные рассказы о ней, и от Анны Ивановны мы узнали, чтб она и что это она делает над собою. Анна Ивановна была знакома с крестьянскими семействами, знавшими ее.

Она и сестра остались сиротами из небедной крестьянской семьи, были в это время уже взрослые девушки и продолжали жить одни, по крестьянскому быту не бедно. Старшая сестра была или младшая, не припомню, но только управляла хозяйством она, потому что была очень дельная и бойкая девушка; и говорить была мастерица. Стал сватать ее сестру жених. Сестра не хотела идти за него, — не потому, что жених не нравился, а так, сестра что-то боялась его, сама не знала почему. Она уговорила сестру и выдала за него. Но он вышел негодяй и жестокий человек, истиранил и очень скоро забил в гроб сестру. Тогда-то эта девушка, в мучении сердца, что погубила сестру, наложила на себя такое страшное наказание и перестала говорить — язык ее погубил сестру. Так она провела много лет, — быть может 1 5, — но, конечно, свалилась еще в молодых летах. Последнее, что я слышал о ней, было, что она безнадежно больна ногами: они были поражены, вероятно,

Гангреною.

Но, чтобы не оставаться теперь долго под впечатлением этого своего воспоминания, стану рассказывать о другом подвижничестве, которым занимался один из родных наших, — не припомню, кто именно. Это фамильное сведение было мне сообщено случайно. У двери в нашей передней лежала плетенка из пакли для обтирания ног. Кто-то из старших нашего семейства, взглянув на нее, припомнил, что некогда лежала на этом месте с тою целью власяница. Какая власяница? спросил кто-то из нас, младших. Бабушка рассказала нам. Кто-то из ее старших родных, — вероятно, отец или дядя моего дедушки, ее мужа, жил у них в доме, и был уже старичок, и выпивал иногда. Как подопьет, кричит: «подайте власяницу, спасаться стану», — и надевает; как пройдет похмелье, власяницу долой, велит опять положить у дверей для обтирания ног; опять подопьет — опять подавай ему власяницу. Зачем же, когда так, ее клали для обтирания ног? Он сам так хотел, думал, что ее грязность помешает ему надевать ее, когда подопьет, потому что сам смеялся над этою фантазиею своего хмеля. Мы уже смеялись над старичком, вспоминая о котором улыбалась бабушка; но мы сидели в комнате, окно которой смотрит на запад, а был вечер, и хороший вечер — бабушка взглянула в окно на пурпуровое небо и призадумалась, — долго любовалась и продолжала: «Вот, бывало, и он так смотрел, — он, дети, уж перестал выпивать, — станет к окну, когда солнышко заходит, и все смотрит, и говорит нам: Какое хорошее оно, Полинька и Егорушка, солнышко-то! Весело на него «смотреть! Полюбуюсь я на него, пока глаза смотрят, — уж недолго нм смотреть на него (он уж был слаб, дети), посмотрю, порадуюсь на него, покуда жив. Любил он это. Добрый и хороший был старичок, дети».

Мои воспоминания, капризно соединившиеся на этих последних — страницах, хорошо передают своею последовательностью общий характер той стороны впечатлений моего детства, от которой будто отвлекли меня: то, что было трагического или ужасного в малочисленных впечатлениях, имевших фантастический колорит, быстро сглаживалось впечатлениями, в которых фантастические тенденции представлялись со смешной стороны, и над всем этим господствовало впечатление, что люди, близкие ко мне, — добрые и хорошие люди. Но об этом после. Теперь надобно докончить очерк соприкосновений моего детства с живыми людьми фантастического мира, надобно рассказать о важнейшем для моего детства из этих людей, Антонушке или Антоне Григорьевиче.

Благородную подвижницу, подвиг которой я уже и тогда понимал, как чисто человеческий подвиг, не фантастическое стремление, а страдание о действительном несчастий нашей простой человеческой жизни, эту девушку я никогда не видал сам, только слышал о ней изредка. Бедного мальчика, не надолго и слабо выданного за прорицателя без всякой вины его Самого в этой чужой глупости, я видел мельком только два раза, и в оба вовсе неинтересным ни для моей фантазии, ни для окружавших меня. И обое они, и подвижница, и бедный мальчик, мало кому были известны, нисколько не составляли общего достояния городской жизни. Юродивый или блаженный Антонушка был известен всему городу, очень интересовал собою тысячи людей из саратовцев много лет, имел сотни горячих чтителей и (конечно в особенности) чтительниц, был очень часто нашим гостем, часто сидел по долгим часам, много раз и ночевал у нас, раза два-три даже имел дня по два, по три приют у нас от гонений за свои подвиги. Те двое занимали бы мало места в моем детском дневнике, если бы я вел дневник в такие годы, когда никто не ведет дневников, Антонушкою было бы наполнено довольно много страниц.

Антонушка в начале 1840-х годов был человек не молодой, но далеко еще не старик, небольшого роста, сухощавый, с очень темными или и вовсе черными волосами и бородою, в которых при начале моего знакомства с ним не было еще ни одного седого волоска, с карими или и вовсе черными глазами, очень живыми, острыми, и лицо его, довольно красивое, поддерживало своею выразительностью производимое его глазами впечатление, что он человек умный, быть может, человек большого ума. Он и не хотел прики-/хываться дурачком, — нисколько: юродство его состояло в том, что он пренебрегает условиями житейской формалистики для назидания своих заблуждающихся или слабых в вере ближних по Христу, отрекся сам от благ мирских для душевного спасения, находит полезным излагать свои назидания аллегорическим языком, делает 586 иногда и поступки, имеющие аллегорическое значение, — вот, только и всего юродства в нем. Но дурачком он не хотел казаться, и никто не принимал его за дурачка. Были люди, — немногие, — которые говорили, что он плутоват, что он просто лентяй, которому стало лень пахать землю или управлять своим хозяйством, понравилось жить на чужой счет, ничего не делая, но и немногие говорили это больше только так, для легкого остроумия, почти что только в шутку или насмешку, а не серьезно. Кое-что такое, очень немножко, могло быть в Антонушке, — настолько, насколько вольная жизнь без обыденной прозаической работы имеет свою долю прелести почти для каждого даже из очень трудолюбивых людей. Но я уверен, что Антонушка если и находил в этой беззаботной воле некоторое вознаграждение за хлопоты и неудобства своего призвания, то принял на себя юродство вовсе не по тунеядским наклонностям, а действительно по призванию, по искреннему влечению служить на пользу ближним и тем спасать свою душу. А предполагать его плутом — чистая нелепица. С такими глазами он мог бы быть плутом, если б захотел, — у него достало бы ума на плутовство. Но он был совершенно честный и благородный человек; я говорю: «был» — быть может, еще и «есть» — он еще не так стар, чтобы уж пора была предполагать его умершим.

188
{"b":"583320","o":1}