Записка номер два: "Сир. Истекло три недели, и вы уже вторгались в моё пространство трижды. У Вас было достаточно времени для перевода моей первой записки, и если Вы этим пренебрегли, то очевидно в силу того, что харрактеру Вашему присущ серьёзный изъян. Дальнейших нарушений своих границ не потерплю."
Джеф уже боялся давать своему коллеге для перевода последующие записки. Он складывал их в стопку на письменном столе у окна, в которое смотрел часами, работая над книгой о чешской демографии при коммунизме. Что злоумышлял тем временем против него "Король инвалидов"? Каковы были пределы отвращения и ненависти к тому, кто постоянно нарушал его границы? При всей своей озабоченности этим конфликтом Джеф не мог не пользольваться этой парковкой, когда это представлялось ему разумным. Сама его природа требовала игнорировать правила иррациональные, существующие только в качестве меры чистой власти. "Король инвалидов" знал, что Джеф чуземец, иностранец, очевидно, заметив его имя на почтовом ящике. Возможно "Король инвалидов" ненавидит американцев, возможно он был коммунистом старого закала или просто выжил из ума. Первая записка поступила ещё зимой. Одиннадцатая - плясала на весеннем ветерке.
Это случилось в день, когда зима в последний раз ударила костлявым кулаком по пражским небесам заморозив первые роcтки и загнав душу города обратно в подпольную колбу. В понедельник температура была одиннадцать по Цельсию, во вторник упала до семнадцати ниже нуля. Уже лет десять, как обезумевший климат лихорадил планету. И эта пражская весна положительно предала Джефри Брауна политолога и демографа в возбуждение. Он не понимал, почему от внезапного похолодания настроение поднялось. Впрочем то был привычный эффект разного рода анамалий. "Реальность - это стереотип, - уговаривал его профессор. - тогда как ваша человеческая сущность это анамалия, в конечном счёте выпадающая из контекста." В то утро он отправился в университет, а оказался далеко за городом. Он остановился у замерзшего поля, вышел из машины и уставился в сияние снегов. Он понятия не имел, куда его занесло. Что вообще он знал про эти поля и людей, которые их возделывают? Что знал он на самом деле об этом трудном и прекрасном языке, на котором общаются на земле всего лишь десять миллионов людей, которые собрались в этом месте - в самом сердце Европы? Что мог он понять даже из статистических реальностей коммунизма? Допустим партия превратилась в мафию. Допустим люди, которые в ней не состояли, возненавидели тех, кто состояли. Допустим те, кто состояли, обобрали тех, кто не состояли. Допустим устаревшие предприятия в условиях отсутствия конкуренции уподобились людям - мужчинам и женщинам, поутратившим страсти, выродились в мизерный абсурд. Что же делать, если они превратились в общество больных, выздоравливающих благодаря безлюбовной опеке этого государства? А в чём болезнь? - В инертности, конечно, в общей вялости. От мощного напряжения в Америке можно испепелиться заживо. Здесь же царит унылый всеобщий грипп, от которого редко умирают, но который не проходит никогда. Впрочем сейчас немного радости, немного остроты жизни, немного любви. Наконец-то в Богемию приходит настоящая весна.
Записка номер одиннадцать: "Ясно, что делу это не поможет. Я обращаюсь только к самому себе на этой и всех прочих страницах, которые я адресую Вам, неспособному понять, что жизнь может быть ни прекрасной и ни горькой, но только лишь состоянием скорби. Кто я для вас? Неприметный человечек с абсурдной ролью в этой жизни. Никто из нас, молодой человек, опасности не представляет. Не обладая смелостью, чтобы навредить по-настоящему, мы просто досаждаем. Всё это время, что я Вам писал, а я без сомнения буду писать ещё и ещё, тот тернистый куст на противоположной стороне улицы был точкой моего отчета, а следовательно и спасения. Весь смысл куста в том, что сидя за столом я могу им любоваться, причем независимо от сезона. Но он здесь, он грандиозно предстоит моим глазам. И никто, а всего более ни Вы не имеете права с полной безнаказанностью разлучать меня, пусть даже на мгновение, с моим скромным утешением."