Вряд ли все крестьяне и солдаты, высказывавшиеся так, были убежденными монархистами: ведь они хотели ограничить срок правления царя, предусматривали его избрание и переизбрание. Вернее было бы предположить, что понятия «государство» и «царство» они рассматривали как синонимы, им было трудно, даже невозможно представить государство без «государя», сильного главы государства. Нередко солдаты отказывались присягать Временному правительству, ибо само упоминание о «государстве» в тексте присяги рассматривалось как проповедь монархизма, – они кричали: «У нас нет государства, а есть республика». Офицер-фронтовик в письме от 12 марта описывал отношение солдат к тексту присяги: «Присягать сегодня, по-видимому, опять не будут – оказывается, их смущает имеющееся в тексте присяги слово “государство”; они думают, что это что-то такое, где обязательно должен быть государь, а государь, в их понятиях, непременно самодержец»[4].
Можно предположить, что солдаты, мечтавшие о «демократической республике» с «хорошим царем», желали установления президентской республики с большими полномочиями главы государства. Точно сформулировать свой идеал государственного устройства они не могли, ибо не владели необходимым политическим языком – не знали, как выразить свой авторитарный «республиканизм» иными словами. Трудности с «переводом» собственных идеалов на язык современной политики испытывали не только малообразованные люди, но и представители тех групп, которые до революции культивировали аполитичность (например, кадровые офицеры)[5]. Да и политизированные современники порой не находили нужных слов для описания непривычной и быстро меняющейся реальности.
Приведенные примеры дают представление о той сложной ситуации, в которой оказались бывшие подданные царя, становившиеся гражданами новой России. В трудном положении были и политики разного ранга: их послания содержали термины, которые требовали надлежащего «перевода» (это привело к появлению множества «политических словарей», востребованных читателями). Монархия могла вызывать разные чувства, но она была привычна и, казалось бы, понятна. Язык описания царской власти, образцы отношения к человеку, воплощающему собой верховную власть, даже набор тех эмоций, которые должен был вызывать верховный носитель такой власти, – все это было знакомо, разными способами передавалось из поколения в поколение.
Свержение монархии требовало от граждан новой России поиска новых слов, новых ритуалов, новых предписываемых политических эмоций. Как обеспечивается легитимность и сакральность новой власти? Как следует обращаться к политическим лидерам? До какой степени можно иронизировать по поводу власти и ее носителей? Эти вопросы требовали ответа. Роль творцов нового языка пытались брать на себя различные партии и организации. Процесс создания новых слов, ритуалов, символов проходил в условиях острой борьбы за власть, конкурирующие силы обосновывали собственное право на разработку авторитетного, «правильного» политического языка и его интерпретацию.
Все это имеет непосредственное отношение к узловым проблемам изучения революций. Мало кто спорит с тем, что основным вопросом всякой революции является вопрос о власти. И все же это утверждение следует признать не вполне точным: вопрос о власти всегда находится в центре любых политических процессов, поэтому уместнее говорить о специфическом состоянии власти в эпохи революций, которое отличается от властвования в иные, нереволюционные времена.
М. Вебер в работе «Политика как призвание и профессия» – написанной в 1918 году, под воздействием революционных потрясений того времени, – цитировал Л. Троцкого, который заявлял: «Всякое государство основано на насилии». Ученый и сам описывал государство как сообщество, успешно претендующее «на монополию легитимного физического насилия»: «…единственным источником “права” на насилие считается государство»[6].
Если использовать формулировки Вебера, то революцию можно рассматривать как особую политическую ситуацию, при которой существовавшая ранее государственная «монополия легитимного физического насилия» постоянно подвергается вызовам. Подобные процессы демонополизации и ремонополизации права на насилие сопровождаются и соответствующими процессами делегитимации и легитимации этого права. Важнейший вопрос любой революции – это вопрос о легитимации насилия. Соответственно, перед историками революции встает задача изучить политические тактики легитимации и ее культурные формы.
Вебер выделяет три базовых основания легитимности (в политической реальности ни одно из них не существует в чистом виде): авторитет традиции (авторитет «вечно вчерашнего» – например, основанный на религиозной традиции); авторитет внеобыденного, незаурядного личного дара вождя (авторитет харизмы); наконец, авторитет легального установления (рационально обоснованной законности)[7].
Различные революции по-разному определяли свое отношение к традиции. Вожди «великого мятежа» в Англии XVII века, как известно, оформляли свои политические идеи с помощью языка религии и говорили о возвращении к «прерванной», «извращенной» традиции, которую следовало восстановить, возродить, устранив позднейшие нарушения. Это проявилось и в раннем значении слова «революция», взятого из языка астрономии и астрологии: возвращение к «изначальному» состоянию[8]. Многим другим революциям, напротив, была присуща установка на абсолютную новизну: революционеры декларировали создание совершенно «нового мира», отличного от «старого порядка». В ходе Российской революции доминировала тенденция, требующая радикального разрыва с эпохой «старого режима», именно решительное преодоление прошлого было важным ресурсом легитимации для революционеров.
Авторитет рационально обоснованной законности подвергается в условиях революций вызовам: под вопрос ставится монополия государства на правотворчество и применение права, могут возникнуть несколько конкурирующих правовых систем. Это было присуще и Российской революции, когда Временное правительство, Петроградский Совет, Украинская центральная рада и другие властные структуры разного уровня создавали собственные правовые пространства, а различные общественные организации поддерживали и инициировали «народное правотворчество» снизу и таким образом обосновывали свою легитимность[9].
Для исследования феномена власти в условиях революций следует всесторонне изучать авторитет лидеров, вождей, обладателей харизмы, которые подтверждают его своими особенными действиями – сбывающимися пророчествами, героическими поступками, необычайными успехами. Харизма основывается не только на качествах лидера – действительных или приписываемых ему, но и на символической репрезентации сообщества, которое признает за вождем дар харизмы, легитимирующий его действия; поэтому историка должны интересовать поступки и слова людей, разными способами творящих авторитет вождя. Изучение методов и тактик легитимации лидеров, анализ сопутствующих политических конфликтов представляют важнейшую задачу для историков революции, поскольку помогают лучше понять те социально-политические процессы, которые были связаны с конструированием образов вождей.
Для российской истории ХХ века эта тема представляет особый интерес и особую значимость. Культ личности, культ вождей, без которого невозможно представить советскую историю, уже давно стал предметом специальных исследований. Более всего изучен культ Ленина (см. работы Н. Тумаркин, Б. Эннкера, О. В. Великановой и др.)[10]. Однако историки, изучая ключевые этапы формирования культа Ленина – покушение 1918 года, пятидесятилетний юбилей вождя в 1920 году, смерть, бальзамирование, – крайне бегло описывают период 1917 года, хотя именно этот период политической борьбы имел большое значение для складывания культурных форм восприятия харизматических вождей и их репрезентаций. Для достижения целей настоящего исследования полезен подход Б. Эннкера. Изучая превращение харизмы вождя в его культ, этот автор связывает создание культа с актуальными политическими задачами, которые ставили перед собой разные группы большевистских руководителей в новой политической ситуации. Культу личности Сталина посвящена работа Я. Плампера, изучающего изображения вождя[11]. Тем не менее – повторюсь – представляется, что исследователи культов советских вождей недооценивают значение культурно-политических процессов 1917 года для складывания политической культуры советского периода.