Конечно, смешно было думать, будто старенькое пальтишко, которое носила эта девица, могло служить доказательством её скромного образа жизни.
А что, если взять да вызвать эту особу в канцелярию? Ведь каймакам её даже в лицо не знает, хотя многие уважаемые отцы города состоят с нею в отношениях весьма близких… Да, именно вызвать и дать ей почувствовать, что он здесь — власть!..
В тот день, когда девица должна была прийти, Халиль Хильми-эфенди с утра вычистил содой зубы, подстриг бахрому на своих панталонах, сходил на базар к цирюльнику и фесочнику, чтобы подровнять себе бороду и разгладить феску.
О, каймакам намерен был начать беседу вполне миролюбиво — с отцовских наставлений, но если она позволит себе какую-нибудь бесстыдную выходку, он ей покажет, с кем она имеет дело!.. Так цыкнет, что не обрадуется!..
Болгарка остановилась в самом тёмном углу комнаты. На ней было старенькое пальтишко, чёрный платок плотно укутывал голову и закрывал лицо. Не зная, куда девать руки, она крепко переплела пальцы, словно пыталась унять охватившую её дрожь.
Ничего предосудительного нельзя было заметить ни в её манере одеваться — особенно благопристойно выглядели тонкие перчатки, плотно облегавшие руки, — ни в её чрезвычайно скромной позе.
Небось раньше, во времена безобразника Нусрета, она не так себя держала, не стояла смиренно у стены, а приходила как к себе домой и оставалась здесь после закрытия канцелярии, до наступления темноты. И, конечно, скромностью такой она тогда не отличалась, и на ней не было ни этого старого пальто, ни этих перчаток… и, чёрт её знает, чего ещё на ней не было…
Халилю Хильми-эфенди тут же представилась картина: Нусрет восседает в кресле, а на коленях у него, закинув ноги на письменный стол, устроилась девица; подол у неё задрался, и обнажённые ляжки возлежат прямо на деловых бумагах; девица обнимает каймакама, теребит его за нос…
Теперь понятно, отчего кресло находится в столь плачевном состоянии, — стоит только сесть, как пружины начинают жалобно стонать, будто сломанная гармоника!
И все эти безобразия творились в кабинете, где он постеснялся поставить свою скромную походную койку, творились, можно сказать, пред ясными очами удивлённо смотрящего со стены, из золочёной рамы, султана Мехмеда…[40] От одной этой мысли Халиль Хильми-эфенди пришёл в страшную ярость. Взгляд его на миг загорелся жестокостью, а в голосе послышался сухой треск револьверных выстрелов. Поэтому разговор с болгаркой он начал словами, которых до сих пор никогда не употреблял. Ах, если бы взор его всегда мог метать подобные стрелы, каких высоких постов он, наверное, достиг бы!..
Однако разящие стрелы пролетали мимо, не задевая девушки. Они дырявили висевшую на стене карту Азии и дощечку со стихами старого арабского поэта-мистика, они впивались в стену или проскальзывали сквозь трещины и дыры от сучков в деревянной перегородке, и только главной цели — женского лица — поразить эти стрелы были не в состоянии. Халиль Хильми-эфенди ничего не мог с собой поделать: за двадцать пять лет службы он ни разу не поднял глаз ни на одну женщину. А сколько их прошло перед столом каймакама — городских дам и барышень в чаршафах и тонких покрывалах, деревенских баб и старух, бубнящих под нос бесконечные просьбы, и ни разу он не разрешил себе посмотреть им в лицо. Он лишь старался, чтобы гнев, сверкавший в его взоре, отразился и в словах, поэтому голос его становился похож на ворчание потревоженного зверя…
Но в этот день он вдруг решился! Когда в руках девушки появился платочек и она стала прикладывать его к глазам, он взглянул на нее…
Девушка плакала! Боже, какое это было трогательное зрелище!.. Правда, его несчастная супруга за последние двадцать пять лет только тем и занималась, что плакала…
А потом девушка принялась платочком вытирать нос… Вообще зрелище это мало эстетическое, поэтому тактичные люди сморкаются, отвернувшись в сторону. И очень жаль, что подобное правило не принято в супружеском обиходе, что простоте семейных отношений чужды всякие запреты и ограничения. Подумаешь, дозволено или не дозволено! Какие могут быть церемонии между мужем и женой, особенно если они состарились вместе… Вот и его супруга — вечно она прочищает свой красный и опухший от насморка нос…
Но надо видеть, как это делает болгарка! Она тихонько трогает носик платочком, и носик тончает, бледнеет, ноздри сжимаются, словно вдыхают сладостный аромат. А потом кровь приливает, кожа розовеет, ноздри раздуваются и начинают трепетать. Уж если эта распутница умеет так ловко вытирать нос, нетрудно понять, почему из-за нее перессорились в уезде все мужчины, и стар и млад.
Теперь Халиль Хильми-эфенди смотрел на девушку без боязни. Это она боялась его. Да еще как боялась! Он случайно поднял руку, и надо было видеть, как она отпрянула, как испуганно прикрыла локтем лицо.
До чего ж боязлива эта девушка, сколь беспомощной кажется она! А ведь он мог сделать с ней все, что захотел бы, будь он таким же бесчестным, как его предшественник Нусрет. И всего-то надо молча протянуть руку, будто хочешь сорвать с ветки спелое яблоко!.. Только и всего…
Да если бы он пожелал, то обнял бы эту девицу одной рукой за талию, другой — за шею и усадил бы к себе на колени, а потом выхватил бы из ее обтянутых перчаткой пальчиков маленький платочек и сам бы утер ее носик. Нет, даже не утер, а прочистил бы как следует!.. И она бы не пикнула, на все согласилась бы, как миленькая, даже обрадовалась бы, что гроза так скоро миновала.
Одного сознания, что он может обнять эту женщину, оказалось достаточным, чтобы охладить его негодование и смягчить суровость. Халиль Хильми-эфенди вдруг почувствовал себя разбитым, будто вернулся домой после бурно проведенной ночи. Он устало откинулся на спинку кресла, а потом мягким, ласковым голосом, который никак не соответствовал недавнему состоянию его души, подозвал девушку, велел встать у стола, где ее ярко освещало солнце, и начал читать ей наставление — наставление отца, наставление брата, наставление каймакама.
Если раньше он предполагал начать по-хорошему, с нравоучительных уговоров, а уже наставив на путь истинный, как следует отругать девушку, чтобы она почув- ствовала силу его власти, то на деле все вышло наоборот: первым и главным стало «отругать», а «наставить» отошло на второй план — в остальном первоначальный замысел остался без изменений…
И вдруг через неделю — это неожиданное приглашение. Как-то вечером Омер-бей встретил в аптеке каймакама и, вздумав, очевидно, подтрунить над ним, сказал, что устраивает у себя дома вечеринку, на которой будет и танцовщица-болгарка. «К вашей милости нижайшая просьба почтить нас своим присутствием. Посещение ваше явилось бы для нас величайшей честью», — просил Омер-бей каймакама и был весьма удивлен, когда тот принял его приглашение.
Каймакам согласился посетить вечеринку, на которой будет танцевать болгарка! Это уже целое событие! Ну, а что тут такого, если после стольких лет отшельничества он украдет у неба одну-единственную ночь, — конец света, что ли, наступит?
Халиль Хильми-эфенди сидел в огромном кресле, обложенном для него мягкими подушками. Вид у него был куда более важный, чем обычно, но чувствовалось, что он несколько сконфужен. Он выпил ни мало ни много три рюмки водки и был несказанно горд собою.
Ночь была почти столь же прекрасна, как и незабываемая ночь на горе пророка Юши. Может быть, с той только разницей, что вот такая ночь уж никогда больше не повторится в его жизни. Каймакам думал об этом с горечью.
В гостиной стояла нестерпимая жара, окна были распахнуты настежь. Сперва болгарка как будто смущалась, но постепенно стала снимать с себя одежды, начав с шитого золотом чепкена, и скоро разделась чуть ли не догола.
Во время танца девушка дважды приближалась к каймакаму, а раз даже, повернувшись к нему спиной, опустилась на колени и медленно перегнулась назад, прикоснувшись затылком к коленям Халиля Хильми-эфенди.