…Всем начальникам —
Москва честь-хвала,
Да разоренная Москва до конца, —
Разорил Москву франец Палиён,
Да Палиёнщик парень молодой, —
Нет заботушки за ним никакой…
Да только есть одна — Саша с Машей,
Да белалицаи и круглалицаи —
Лицо бело-набеленое, щечки алы-нарумянены…
Из конца в конец всю Москву прошли,
Краше Саши своей никово-та не нашли!
После этой песни Марья Павловна и упрашивать их перестала: она была совершенно обескуражена. На прощанье девки рассыпались в благодарностях за угощенье.
— К нам в гости милости просим, — говорили они, перебивая друг друга, — уж мы так-то рады будем… Мы и то говорим промеж себя: то-то барыня у нас простая!.. Что приветлива, что ласкова… Не токмо что гордится аль чваниться, а никакого благородства в ней нету…
— Как нет благородства? — вспыхнув, воскликнула Марья Павловна.
Но из дальнейшего увидала, что девки под «благородством» разумеют «барство», и успокоилась. То есть она успокоилась в значении этого одного слова, но все-то в совокупности произвело на нее впечатление живейшей досады и тоски. Стыдясь показаться на глаза Сергею Петровичу и своей прислуге, она заперлась у себя и пластом пролежала до вечера.
Ей досадно было на свою «глупость», на смешное и нелепое «сближение с народом», досадно было на Лизутку, на Дарью за то, что они были так безвкусно одеты, выбрали такую дикую песню и спели ее такими дикими голосами, и больше всего за то, что ей было с ними очень неловко и отяготительно. Вечером, выйдя из своей комнаты и увидав в маленькой комнате около будуара все те же скамейки из кухни, то же расшитое полотенце на зеркале и на столе скатерть с красными петухами по углам, она ужасно рассердилась на прислугу и сделала ей строжайший выговор.
Между тем девки остались довольны своим посещением. Правда, вышли они из дома раскрасневшиеся и распаренные и долго вздыхали, отирая платочками свои полные лица, но все-таки им было очень весело. По дороге, в лощинке, их догнал Федор, и они со смехом и с увлечением стали рассказывать ему все подробности.
— Вот уж, Федюшка, сердце-то во мне упало, — говорила Дашка. — Как вошли это мы: так и блестит в глазах, так и блестит… Да на грех-то я глядь на стену, а со стены-то другая Дашка смотрит… Ах, чтоб тебя, думаю! А Лизутка-то, оглашенная, толкает меня, а Лизутка-то толкает…
— Как же тебя, идола, не толкать? — с хохотом сказала Лизутка. — Барыня лебезит, а она уперлась как ступа какая.
— Ну, а что барыня, как? — осведомился Федор.
— Чу-у-дная!.. Мы как вошли, она как облапит меня да чмок над бровью! Уморушки!.. Такая-то суета, такая-то лебезиха… И на месте не посидит: сидит-сидит, да словно иголки в нее, и-и замечется!
— Она — ничего, простая, — сказала Лизутка, — все угощала нас. Жамками угощала. Хочешь?
И они все трое принялись есть пряники и хрустеть леденцами.
— А одежа-то на ней и-их хороша!
— Словно по-нашенски! Бусы-то на ней, Дашка…
— И не говори, девушка… Я как гляну-гляну, — ах, хороши бусы! А вот песня-то, знать, не показалась ей: и записывать не стала… А уж мы ли не старались?.. Я, как заведу, заведу, — эх, думаю, была не была!
— А я что, Дарьюшка, — я, как ты взяла голосом-то, я и подумай: ну-ка барин разгневается, ну-ка заругается на нас… Вот, скажет, пришли, глотки разинули!
— А мне чего барин? Кабы я сама…
— Песни-то у вас куда плохи! — сказал развеселившийся Федор. — И что у вас, у девок, за модель плохие песни играть? Кабы она меня заставила, я бы ей сыграл.
— Ну, уж ты, бахвал!
— Чего? Я-то? А ну-ка… — И Федор, подхватив под руки девок, затянул высоким и сильным голосом:
Не былинушка во чистом поле зашаталася,
Зашатался, загулялся удал добрый молодец.
Пришатнулся, прикачнулся он ко синю морю,
Он воскликнул же, возгаркнул громким голосом,
Еще есть ли на синем море перевозчички…
«Эх-их, перевозчички да рыболовщички, добры молодцы! Перевезите-ка меня, братцы, на свою-то сторону…» — подхватили девки, и в ответ песне грянуло эхо за лесом, и побежал по широкому простору полей протяжный гул, медлительно и печально замирая вдали.
Только по окончании жнитва пришло письмо из нижегородской деревни. В нем содержался решительный отказ Федору. Выслушав от Сергея Петровича это письмо, Федор понурил голову и ничего не сказал, но зато вышел из дома темнее ночи. Господа же были вне себя от негодования. Марья Павловна хотя и не делала уже новых попыток к сближению с Лизуткой и не шла к ней в гости, но все-таки относилась к ее судьбе с живейшим участием. Сергей Петрович метал громы.
— Вот твои перлы! — кричал он. — Загубить счастье человека, надругаться над святынею его души — над любовью к женщине, это они могут всегда!.. Что теперь делать?.. Ведь как я писал, если б ты знала: камень бы расчувствовался… Кажется, все струны задевал… и могу похвалиться, что у меня превосходно вышло… Нет, это чертовски, чертовски возмутительно! Я просто боюсь за Федора. Я бы на его месте, конечно, наплевал на все эти запреты, но ведь у них рутина, традиции…
— Ах, Serge, за Федора действительно страшно! — встревожилась Марья Павловна, — смотри: он ни слова не сказал, но вид у него пложительно трагический. Я даже думаю, не присматривать ли за ним… И пойди, сейчас же, сейчас же пойди, посмотри, что с ним!..
Сергей Петрович поспешил выйти, но, скоро возвратившись, сказал с некоторым разочарованием, что Федор, как ни в чем не бывало, строгает доски. Марья Павловна, однако, не успокоилась.
— О, это ведь такие глубокие натуры, Serge! Помнишь, Бирюк у Тургенева или этот плотник у Писемского? Тоже плотник!.. И я положительно убеждена, что с Федором что-нибудь будет в таком же роде… Знаешь, Serge, это наша обязанность помочь ему. Мы ведь понимаем безобразие этого явления и необходимо, необходимо должны что-нибудь сделать.
— Но что же мы можем?
— Ах, я не знаю что, но это необходимо. Ну, поговори с ним, — ведь ты умеешь с ним говорить, — убеди его наконец, что это безнравственно приносить в жертву жестокому отцовскому произволу свое и Лизино счастье. Надо действовать на его сердце… Невозможно же игнорировать такие явления.
— Я, пожалуй, позову его, но вряд ли…
Сергей Петрович опять позвал Федора и опять принялся его убеждать жениться без разрешения отца. Он много потратил слов и аргументов, затрагивал, как ему казалось, все струны, которые только подозревал у Федора, но Федор с тем же угрюмым и странно-равнодушным лицом повторял одно:
— Без родительского благословения никак невозможно, Сергей Петрович.
— Но поймите вы, что это безнравственно, что вы губите и себя и Лизу! — не выдержав, закричала Марья Павловна.
Федор исподлобья взглянул на нее и ни слова не ответил. Тогда принуждены были отпустить его и снова стали совещаться, как быть. Вдруг в голове Сергея Петровича сверкнул счастливый и великодушный план.
— Знаешь что, Marie? Мы, кажется, отлично это устроим, — сказал он, — мы вот как устроим: есть у меня в Ягодном двадцать одна десятина чересполосной земли; я продаю ее Федору и пусть вся его семья переселяется сюда. Возьму с него… ну, тридцать рублей за десятину возьму, и пускай их переселяются… А? Как думаешь?.. Деньги можно рассрочить… ну, хоть на пять лет… а?
Марья Павловна пришла в неописанный восторг.
— Милый мой! Как это ты просто и славно придумал, — говорила она, бросаясь ему па шею, и, немного успокоившись, продолжала: — И смотри, Serge, когда мы думали поправить дело чем-нибудь посторонним, у нас ничего не выходило; но чуть только явилась на сцену жертва — все выходит прекрасно. О, я именно всегда так думала!.. Ведь ты, конечно, приносишь жертву, продавая эту землю, и, признайся, она стоит вовсе не тридцать рублей?