Решение Джиги отказаться от депутатства вызвало в Никифорове двойственные чувства. Горечь от того, что обман подтвердился, боль за людей, поверивших Джиге, мимолётную скорбь за в очередной раз предаваемую Россию. И — тихонькое, подленькое удовлетворение, что не быть Джиге всенародно известным, не греметь с телеэкрана, не мелькать в газетах, не скажет Никифорову Татьяна: «И этот дебил уже заседает, один ты в говне!» Как-то даже симпатичен сделался Никифорову отказавшийся от депутатства Джига. Никифоров вспомнил про домашний ликёр. Но Джига от ликёра отказался.
— Я всё взвесил, — заявил он. — В случае депутатства я не приобретаю ничего, кроме пустых хлопот, невозможности что-либо сделать, тысяч голодных глаз в спину. А тут — особняк рядом с Кремлём, собственная организация, почти никакой работы, одним словом, неограниченные возможности. И транспорт. А что сейчас машина? — И сам же ответил: — Это три тысячи в месяц, если с умом! Начнём с машины, а там посмотрим, идей много.
— Новенькая «Волга» — это серьёзно, — согласился Никифоров, — только разве ты можешь водить?
— Конечно, не так, как ты, — усмехнулся Джига, — но правишки есть. Буду совершенствоваться под твоим руководством. Ну так как?
— Что как?
— Согласен?
— Шофёром?
— Плохо ты обо мне думаешь, — обиделся Джига. — Придумаем что-нибудь. Скажем, начальником отдела. А шофёром — в той же степени, что и я. Будем, так сказать, сменщиками-напарниками.
— Но это же абсурд! — воскликнул Никифоров. — Ты выходишь в начальники. Государство выделяет тебе служебную машину, чтобы ты, значит, ездил по государственным делам, а ты собираешься… возить за деньги всякую сволочь… Нет логики.
— Нет логики? — усмехнулся Джига. — А в колхозах есть логика? Шестьдесят лет не могут накормить народ, а существуют. В нашей жизни вообще нет логики. Мы живём в мире, который в принципе не должен существовать. Есть, конечно, и что-то реальное, но как кочки среди болота, островки среди океана. Возить за деньги, увы, реально! А прочее — наша контора, соцсоревнование, регистрационная деятельность, государственные дела, по которым я якобы должен ездить, — воздух, абсурд! Ты прав, логики нет. Вернее, есть логика абсурда. По ней и живём.
Джига ушёл, когда в разбросанных по пустырю домах-близнецах осталось всего по несколько приглушённо горящих окон. В одном — укладывали младенца, в другом — сочиняли никому не нужную диссертацию, а может, гневную публицистическую статью, в третьем — выясняли отношения, в четвёртом — возможно, составляли план какого-нибудь преступления. «А что, интересно, было в моём окне? — подумал Никифоров. И с каким-то даже испугом: — А ничего! Выпивали, всего лишь выпивали!» Только не отделаться было от противной мысли, что Джига-то, может, и выпивал, Джига всё для себя давно в жизни решил, а вот он, Никифоров, не просто выпивал, но и… соучаствовал в чём-то таком… А точнее, в том самом предательстве России, повсеместность которого Никифоров столь остро ощущал, но винил кого угодно, только не себя. Предавали другие. Власть. А Никифоров… Кто он, что с него взять? Но, оказывается, можно и с него. За прибавку к жалованью, за обещание дать подзаработать на чёрной «Волге». Никифоров давно привык к смутной тоске по истине. Как и к ясному осознанию того, что в жизни истины нет. То был персональный Бермудский треугольник, который Никифоров носил в своей душе. Самые горькие откровения, сомнения исчезали в нём бесследно. Никифоров подозревал, что подобный треугольник существует в душе каждого советского человека. Иначе попросту не выжить. Как выжить, когда выбирать можно только между тоской и бессильной злобой? Сейчас, после ухода Джиги, определённо было больше тоски.
Обычно, стоило Никифорову лечь в постель хоть на минуту позже Татьяны, она уже спала, или делала вид, что спала, так как не очень-то рвалась исполнять супружеские обязанности, отлынивала как только могла. «Давай-ка, дружок, отвыкай!» — сказала она однажды Никифорову. «Почему?» — удивился он. «Видишь ли, — объяснила Татьяна, — наша жизнь настолько чудовищна, что все попытки извлечь из неё удовольствие смехотворны и бессмысленны. Когда вся жизнь не доставляет ни малейшего удовольствия, его не может доставить ничто!»
А тут вдруг выставилась с подушки на выпрыгивающего в темноте из перекрученной брючины Никифорова:
— Чего он приезжал? Подговаривал что-нибудь украсть?
— Украсть? — Никифоров наконец вырвался из брючины, заторопился, не веря своему счастью: надо же, не спит! — Что украсть? Почему… — Пуговицы на рукавах рубашки влипли в запястья. Никифоров одну с трудом расстегнул, другая выстрелила, улетела, как пуля, в темноту, покатилась по полу.
— Зачем же этот гад приезжал? Не верю, что просто так. Наверняка задумал какую-нибудь мерзость.
— Да нет, у нас там намечается кое-какая реорганизация, вот он и…
— Смотри, Никифоров, — Татьяна почему-то до сих пор называла его по фамилии, как в армии, — не соглашайся воровать! В жизни ведь как? Украдёшь на копейку, а у тебя потом на тыщу. Хорошо, если не убьют.
— У меня? Да что у меня красть? И… кто украдёт?
— Не знаю, — ответила из темноты Татьяна. — Найдут что. Что-нибудь такое, что тебе в голову не придёт.
Секунда минула с этой фразы. Разгорячённый Никифоров ворвался в кровать, но руки Татьяны пионерски лежали поверх одеяла, а сама она спала так крепко, что сказочная спящая царевна показалась бы рядом с ней жалкой притворщицей.
3
А между тем сумерки сгустились настолько, что впору было зажигать лампу на столе. Но Никифоров не собирался дочитывать детектив. Иной же работы в конторе у него попросту не было.
Как поначалу не было её ни у кого в самостоятельном третьем управлении расформированной «Регистрационной палаты».
У немногих ветеранок, знавших Джигу по прежнему совместному ничтожеству, взятых им сюда за собачью преданность.
У новых, похожих на манекенщиц, молодых ногастых особ, каких-то заторможенно-распущенных, ходящих на работу по скользящему, одному им ведомому графику. У Никифорова было ощущение, что они приходят сюда отсыпаться после неправедно проведённых ночей, расслабляться, восстанавливаться, прихлёбывать из длинных стаканов невиданные простыми советскими смертными напитки, зевать накрашенными лягушачьими ртами, шелестеть небрежно фантастическими немецкими магазинными каталогами.
Почему-то девицы эти постоянно находились в процессе переодевания. То менялись между собой, то примеряли принесённое в больших спортивных сумках другими.
Чаще других приносил некий Серёжа, солидный седой мужчина за пятьдесят, одевающийся, как бывший олимпийский чемпион, не спившийся, как многие олимпийские чемпионы, а удачно осевший на выездной должности в спорткомитете. Серёжа, как стало известно Никифорову, работал в основном с финнами, знал язык. Никифоров не раз слышал, как бойко болтал Серёжа по-фински по телефону. «В институте выучил?» — поинтересовался у того. «Да нет, — засмущался Серёжа, — по ходу дела, так сказать…» Народ талантлив, подумал тогда Никифоров, сам чрезвычайно тупой к чужим языкам. Цены у Серёжи были умопомрачительные. Девицы ругались, но брали. Серёжа почти никогда не сбавлял. Исключение делал, только когда отсчитывали новенькими купюрами и, допустим, не докладывали одну двадцатипяти- или пятидесятирублевку. «Ну что с тобой делать?» — укоризненно качал головой Серёжа. Вид денег, в особенности новых — старых, захватанных нет — действовал на Серёжу умиротворяюще. «И ведь знаю, что хлам, туалетная бумага, — вздыхал он, — а приятно, когда нелапаные…» Девицы тут же прямо при Серёже, а случалось и при Никифорове, примеряли, не стесняясь, раздевались до нижнего белья. Видимо, не считали их за полноценных мужчин, а может, вообще не знали стыда. «Слушай, а кто этот Серёжа?» — спросил Никифоров у Джиги, не в силах поверить, что почтеннейший, неторопливый, начитанный Серёжа всего лишь заурядный фарцовщик. «А работает в горисполкоме, — ответил Джига, — в отделе культуры, кажется. Ты попроси, он тебе достанет билеты в театр. Дать телефон?»