Казанского. Имени Кагановича. Значит, никакой ценности. Да стоило ли ради такого дерьма… Никифоров думал, что спорит с судьбой, а судьба смеялась над ним. «Ну чё? — дыхнул водочкой, луком дядя Коля. — Не идуть?» — «Имени Кагановича, — махнул рукой Никифоров, — куда ж таким идти?» — «Эт ты зря! — обиделся то ли за часы, то ли за Кагановича дядя Коля. — При Лазарь Моисеиче и часы как поезда, и поезда как часы бегали!» — полез кривыми, чёрными от въевшегося металла пальцами в самое латунное сердце часов. Ту работу, которую Никифоров выполнял сто раз предварительно обдумав, на грани нервного срыва, дядя Коля без малейших размышлений, забористо ругая новое пенсионное уложение, обсуждаемое как раз по телевизионное программе, делал кривыми, чёрными, частично без ногтей, пальцами. Они вдруг обрели балетную лёгкость — трясущиеся алкоголические дяди Колины пальцы, так же стремительно выпорхнули из механизма, как влетели. «Дай-ка заколку, Таньк», — буднично попросил дядя Коля. «Заколку? Какую заколку?» — удивилась жена. «А простую, — объяснил дядя Коля, — воткну заместо шпоны. Шпона выскочила, колесо, едрит твою, гуляет по оси, вот и не идуть». — «А теперь, значит, пойдуть?» — Никифоров решил, что дядя Коля над ним издевается. «Куда ж им деваться? — чёрные пальцы, сжимая заколку, вновь нырнули в латунное сердце. — А почистил знатно, — одобрил дядя Коля, — с маслицем только маленько переборщил». Он был настолько уверен, что теперь часы пойдут, что даже не стал дожидаться, пока Никифоров установит в футляре механизм. У двери задержался. «Вспомнил. Чего часы-то скинули с производства? Проникающий бой! Ты учти». — «Проникающий бой? Это… что?» — «А узнаешь, — ухмыльнулся дядя Коля, — люди подскажут». — «Дядь Коль, — спохватился Никифоров, — если пойдут, с меня поллитра». — «А брось! — огорчённо вздохнул дядя Коля. — Я и на солёный огурец тут не наработал, не то что на поллитру…»
Никифоров почувствовал обиду, как всегда, когда сталкивался с проявлениями чужого достоинства, настолько привык, смирился, что мир без достоинства. Оттого-то когда кто-то вдруг обнаруживал достоинство, Никифоров усматривал в этом если не предательство, то как бы нарушение неких неписаных правил. От кого совсем не ожидал, так от дяди Коли. Пенсионный алкаш, чёрные пальцы, мат-перемат, а и часы исправил и поллитру отверг. Левша и английский лорд в одном лице!
Но моральные издержки не в счёт. Главное результат. Часы пошли. Никифоров пересилил судьбу. Правда, не без помощи жены. Значит, если всё будет, как он загадал, в этом и её заслуга. Никифоров с благодарностью посмотрел на Татьяну.
— Дерьмо! — вдруг произнесла она с невыразимым отвращением.
— Что дерьмо? — опешил Никифоров.
— Часы дерьмо и ты дерьмо! Всё дерьмо! — хлопнув застеклённой дверью, ушла на кухню.
Никифоров хотел сказать, что, во-первых, не стоит хлопать дверью. Дверь — дрянь, стекло может вылететь. Во-вторых, их прозябанию приходит конец, скоро охо-хо… Но промолчал. На «во-первых» жена ответила бы, что дверь такое же дерьмо, как часы, как сам Никифоров, как всё. На «во-вторых», что со дня свадьбы «охо-хо», двенадцать лет «охо-хо», а у неё ни шубы, ни зимних сапог, ни хрена. Татьяна, когда злилась, слов не выбирала. Никифоров не пытался её воспитывать, так как в глубине души чувствовал вину перед ней за собственное бессилие изменить жизнь к лучшему. За саму жизнь, при которой нормальный здоровый мужчина, если он не вор, не бандит, не кооператор, не начальник — не может доставить семье приличествующее существование. За то, что суетится в подлой жизни, как таракан в мусорном ведре, считает копейки, экономит на сигаретах, лезет в любые очереди, прибегает, счастливый, домой с какими-нибудь жалкими колготками, мыльцем, банкой растворимого кофе в клюве. «Что мне, — помнится, не выдержал как-то Никифоров, — украсть где-нибудь сто тысяч? Чтобы потом посадили?» — «Сто тысяч? — нехорошо рассмеялась Татьяна. — Да тебе, долбачок, не о ста тысячах мечтать, а чтоб просто так, за чужого дядю не посадили!»
Славные кагановичские часы пошли минута в минуту. Никифоров подновил чёрной тушью цифры и виньетки на бронзовом лице, часы сделались ещё стариннее и новее. Одновременно сделалась очевидной полнейшая их нелепость в крохотной квартирке. До циферблата было значительно ближе от потолка, нежели от пола. Никифоров вышел на кухню, а когда вернулся, застал дверь в часы неплотно прикрытой по причине оставшейся снаружи фланелевой полы. Дочь с такой неохотой выбралась из часов, что Никифоров понял: она опять залезет, как только представится возможность, и будет лазить, лазить, лазить… Наверное, часы были бы хороши в квартире Кагановича. В полуторакомнатной — с сидячей ванной и без прихожей — квартире Никифорова они были совсем нехороши.
Ночью Никифоров проснулся от приступа пещерного ужаса. Ужас был волнообразен. Никифоров проснулся на излёте волны, но явственно расслышал, как дребезжит стекло в дрянной расшатанной двери. Стало быть, ужас не являлся чистым продуктом сознания, а был отчасти материален. «Спишь?» — спросил у жены.
«Нет, — сдавленно ответила та, — какая-то мерзость приснилась. И страшно как будто… Не знаю даже, с чем сравнить». А вскоре Никифоров опять проснулся. На сей раз от какого-то всеобщего вопля, странным образом перетекающего из подсознания в реальность или из реальности в подсознание, сразу было не разобрать. Никифоров успел только подумать, что, должно быть, грешники так кричат на Страшном суде. И тут же понял причину кошмарных пробуждений. Часы! Били часы! Бой — терпимый, даже приятный в дневное время — совсем иначе действовал ночью на спящего человека. И жена поняла. Смотрела на Никифорова, как если бы застигла его, влетающего в полнолуние в окно на перепончатых крыльях с губами в невинной христианской крови. «Пустил, сволочь, часики!» — прошипела она. И соседи как-то враз расчухали, откуда беспокойство, — колотили во все стены, в пол, потолок, телефон разрывался от звонков. Проникающий бой, вспомнил Никифоров слова дяди Коли, спасибо, люди, объяснили. Остановил маятник.
Утром Никифоров сговорился с шофёром, на сей раз «Скорой помощи». Помогать грузить шофёр отказался. Пришлось звать дядю Колю. «За такой бой, — сказал Никифоров, когда они осторожно поставили часы в лифте, — должны были весь завод расстрелять». — «Тогда за вредительство только ссылку давали, — вдобавок к своим техническим талантам дядя Коля оказался ещё и сведущ в истории репрессий. — Это потом разлакомились стрелять…» — «Чего не объяснил про бой-то?» — хмуро поинтересовался Никифоров. «А ты бы поверил?» — усмехнулся дядя Коля. Никифоров пожал плечами.
Когда выносили часы из лифта, какая-то бабка на площадке начала мелко и часто креститься, выть в голос. «Ты чего… мать?» — испугался Никифоров. «А ребёночка хоронють, — объяснила она, — гробик лакированный… Врачи-ироды, ой ироды!» — «Да какой, к чёрту, гробик! — крикнул Никифоров. — Часы это, часы! Вон, смотри циферблат!» — «Часы хоронють?» — растерялась бабка.
«Не торопишься с часиками-то?» — поинтересовался дядя Коля, когда уложили в «Скорую помощь» на резиновые вонючие носилки. «Соседи чуть не убили, — ответил Никифоров, — отвезу на работу, там ночью никого». — «Ты вот что, — задумчиво посмотрел на него дядя Коля, — возьми паяльник, да оплавь молоточек и спираль, ну, бьющие части, свинцом, лучше, конечно, серебром, но и свинцом ничего. Мягче будет бой-то…»
Никифоров подумал, что два греха Бог наименее всего склонен прощать людям: гордыню и жадность. Ну почему он, Никифоров, ничтожество, библиографишко с так называемым «высшим» образованием, вообразил, что лучше дяди Коли? Почему, вместо того, чтобы тут же достать из загашника, налить, выслушать, а то и не выслушать, а посмотреть, как дядя Коля сам тут же всё сделает, он абстрактно пообещал дяде Коле поллитру, «если часы пойдут»? Ах, дурак… Сэкономил. «Спасибо, дядь Коль, так и сделаю!» — обижаться можно было только на себя.
У конторы не могли разъехаться грузовик и такси. Шофёр «Скорой…» врубил сирену. На звук сирены на крыльцо выскочили сотрудники третьего управления «Регистрационной палаты», рабочие, завершающие в особняке отделочные работы, сам начальник Джига. Сотрудникам мучительно было нечего делать в пустом свежекрашеном особняке, но все как один притаскивались на службу, так как вот-вот должно было начаться самое интересное и захватывающее, что только может начаться в госучреждении — делёжка окладов и расселение по кабинетам.