Её раздражали бессмысленные споры о прошлом. Мать и бабушка без конца выясняли: хорош или плох был Сталин. Иногда Наде казалось, тень его витает в квартире. Да есть ли в стране квартира, изба, где она не витает? Мать всей душой была за демократию, но при этом работала в цензуре, учреждении, немало, надо думать, способствующем утверждению в обществе демократии. Бабушка всей душой была за Сталина, говорила, что в конце концов ему поставят памятник из золота. Мать на это каждый раз отвечала: «Ну любить-то его люби, только зачем доносы писать?» Это был жёлоб, в который, гремя, скатывался любой их разговор. Странно: начинали с чего угодно, но заканчивали неизменно одним. Бабушка кричала, что никогда не писала никаких доносов. «Клянусь партбилетом, честью!» Мать возражала: отчего же такие-то люди в сорок девятом прервали с ними всякие отношения? Она дружила с их дочкой, но вдруг они намекнули, что лучше ей к ним больше не ходить. И почему того человека вдруг сняли с работы, а бабушку назначили на его место? И куда вообще делся тот человек? Это означало, что пройдена первая половина жёлоба. Во второй появлялся Надин отец, который, пьяный, погиб под машиной. «Кто вас содержал? На чьи деньги вы жили все эти годы?» — спрашивала бабушка. Мать возражала, что не содержала бы она их, не давала бы столько денег, может, он бы так и не пил, не распускался, вообще не попал бы под машину. «Значит, я виновата, что ты вышла замуж за алкоголика?» — кричала бабушка. После чего они расходились по разным комнатам. Комнат хватало всем. Квартира, которую бабушка получила на взлёте служебной карьеры, была сейчас их единственным достоянием. Практичная Надя думала: по нынешним временам это не так уж мало.
Наде казалось, мать и бабушка увязли в прошлом, как в болоте, им уже не выбраться. Бабушка повелевала судьбами, не умея пришить пуговицу, не зная, что на окнах должны быть занавески, что унитаз хотя бы изредка надо мыть горячей водой. Мать боролась за демократию, работая в цензуре.
Жизнь, похоже, их уже не интересовала. Они ничего не могли объяснить Наде. Их опыт был для неё совершенно неприемлем. Мать и бабушка это понимали, шарахались от запретительства к бездумному разрешительству. То Наде не разрешалось выходить из дому, то вдруг заявлялось, что, если у неё есть парень, пусть лучше она проводит с ним время дома, чем куда-то уходит. По крайней мере, они хоть не будут волноваться.
Глядя на них, неприкаянно скребущих творог с бумажки, не умеющих заварить чай, Надя думала, что они пропадут без неё. Что, кроме неё, у них никого нет. Что они, как две увязающие в болоте лошади, смотрят на неё тоскливыми глазами, а она не знает, как им помочь.
Можно было спорить, какой был Сталин, какие ошибки совершил Хрущёв, почему провалилась косыгинская экономическая реформа. А можно просто пройтись, заглядывая в магазины, по проспекту и убедиться: мясо никудышное, фруктов и овощей не хватает, модных товаров нет так, словно их вообще не существует в природе.
По проспекту, нарушая все предписания уличного движения — для кого, кстати, они существуют? — несутся в чёрных лимузинах люди, у которых нет сложностей с мясом, фруктами-овощами, модными товарами. Они взвалили на себя тяжкое бремя решать все проблемы, но независимо от того, как они их решают, в достатке ли у остальных жилых метров, мяса, фруктов-овощей, модных товаров, у них, взваливших бремя, всегда всего в достатке. Это Надя знала доподлинно. В школе учились их дети. У некоторых она бывала дома.
А между тем жизнью должна править сама свободная жизнь. Простая, очевидная Наде мысль, что надо отдать жизнь людям, они себе не враги, разберутся что к чему, почему-то не казалась привлекательной для тех, кто решал. «Если один решает за других, как им жить, — подумала Надя, — значит, он решает и сколько себе брать. Значит, он будет брать до тех пор, пока не доведёт других до полной нищеты. Другого пути тут нет! А с другой стороны, — Надя ещё раз оглядела обшарпанные, в бурых потёках стены парикмахерской, — тут-то кто мешает людям навести порядок? Не хотят. Значит, не так всё просто…»
Надя подумала, будь они с Сашей в близких отношениях, всё было, бы проще. Мелькнула даже мыслишка, что в этом случае Саша вообще не взял бы денег. Подарил бы, и всё. Дело, конечно, не в штанах. Надя не имела ничего против близости с Сашей не потому, что была испорчена или обладала в этих делах большим опытом, а потому, что Саша ей нравился.
Не так, конечно, как прошлогодний гитарист из ансамбля.
После танцев Надя повисла у него на шее, была, как в бреду, во сне, в каких-то горячечных судорогах. Наверное, музыка подействовала. Они оказались в чужой квартире, на кухне, на каких-то пыльных половиках. Надя смутно припоминала подробности. Зато запомнила на всю жизнь, как на рассвете что-то скользнуло у неё по щеке. Надя подняла руку. Под рукой оказалось что-то живое, шевелящееся, жёсткое. Она изо всех сил ударила себя по щеке. На пол упал раздавленный таракан. Её чуть не вырвало. Спящий рядом на половике гитарист был толст, коротконог, длинные чёрные волосы блестели, как вороньи перья. В кухне было не продохнуть от табака и перегара. Надя подумала, что сошла с ума. Ещё она обратила внимание, что у гитариста не оказалось подбородка. Открывшееся во сне лицо было безвольным, скошенным. Вместо подбородка — жирная индюшачья складка. Как она не заметила этого вчера, когда он неистовствовал на сцене? Урод! Больше Надя его не видела.
Это было как затмение.
…Не так, как Марик Краснохолмский — художник-карикатурист, с ним она познакомилась прошлым летом.
Стояла дикая жара. Казалось, плавится не только асфальт под ногами, но и мысли в голове. Если, конечно, они возможны на такой жаре. Надя томилась возле метро в длинной очереди за квасом. Очередь двигалась чудовищно медленно. У неё образовался отросток, хобот из баночников и бидонщиков. Квасник наливал двоим-троим в кружки, потом долго цедил в подставленную полость. Квас был пенный, пена поднималась рыжей папахой, опадать не желала. Основная очередь злилась. Особенное негодование вызывало то, что, наполнив ёмкость, некоторые просили ещё налить им в кружечку. Это было тупо, нудно, терпеть не было сил. Но хотелось пить, поэтому приходилось терпеть.
Из метро вышли два негра, затравленно посмотрели по сторонам, но встать в очередь не решились. Должно быть, недавно к нам приехали. Один почему-то был в шляпе. «Ишь блестят-то! Словно гуталином начистились!» — простодушно рассмеялся какой-то дед в белом кителе. Это было неуважительно по отношению к африканским друзьям, но, во: первых, они были далеко и не могли слышать, во-вторых… действительно блестели. Все угрюмо промолчали, только Надя прыснула в кулак, да ещё захихикал стоявший сразу за ней сорокалетний примерно пузатенький человечек — низенький, лысоватый, однако в обтягивающей молодёжной рубашечке, в модных тёмных очках.
Между ними как бы установилось взаимопонимание.
Поэтому Надя не прогнала его, когда, торопливо допив квас, он увязался следом, молотя какую-то галиматью. Он не стремился произвести впечатление, держался естественно. Это Наде нравилось. Псевдозначительные, умничающие мужчины её раздражали. К тому же стояла дикая жара, мысли в голове плавились.
Марик сказал, что они в двух шагах от его мастерской, можно заглянуть, хватануть чего-нибудь холодненького, не столь гнусного, как квас. «А почему бы нет? — лениво подумала Надя. — Чем он, собственно, хуже других?»
В мастерской Марик держался достойно. Старался угодить, развлечь. Надя почувствовала к нему симпатию. У Марика была смешная прыгающая походка. Он достал из холодильника вино, сварил кофе, приготовил бутерброды.
Показал Наде и свои работы: размашистые карандашные пейзажи, орущие лица ударников в касках, политические карикатуры. Президент Никсон с надутыми щёчками, утиным носом, в сдвинутом на лоб звёздно-полосатом цилиндре злоумышлял против неимущих американцев. Расист Ян Смит в пробковом колониальном шлеме скакал верхом на негре, сдавив ему шею жилистыми волосатыми ногами.