Анна Степановна не спала всю ночь. Утром позвонила в горком, сказала, что всё-таки, по её мнению, больше, чем на низкопоклонство, на строгий выговор случай не тянет. В противном случае она просит разрешения пригласить на заседание бюро учёного, хотя бы профессора с физико-математического факультета, пусть разъяснит товарищам сущность лженауки, растолкует конспекты парня, вдруг тот с верных позиций опровергал этого самого Винера? «Да как ты не можешь понять, Кузнецова, — с досадой произнёс вышестоящий комсомолец, — что не в нём, в сущности… — но не закончил. — Насчёт выговора. Это твоё личное мнение или единогласное мнение членов бюро?» — «Единогласное мнение членов бюро», — храбро соврала Анна Степановна. «Вот как? У меня есть другие сведения, Кузнецова», — значительно произнёс вышестоящий комсомолец. Анне Степановне показалось — пробежал ветерок, хотя все окна в комнате комитета были закрыты. «Кто же не согласен со мной?» — вопрос её прозвучал жалко, тоскливо. Тут в кабинет к вышестоящему вошли люди. Анна Степановна услышала жизнерадостные деловые голоса. «Перезвони после обеда, Кузнецова».
Анна Степановна не перезвонила. Вечером с ней случилась истерика. Она лежала на кровати, смотрела сухими невидящими глазами в окно — в чугунную решётку набережной канала Грибоедова, выкрикивала какие-то страшные слова. Фёдор капал в стакан валерьянку, опасливо косился на дверь, мимо которой без конца шаркали чьи-то ноги. Комната находилась на бойком месте — перед кухней. «Что же делать? — спросила Анна Степановна, успокоившись. — Я не могу проводить это бюро». Фёдор курил, взгляд у него был пустой, отсутствующий. «Парню-то всё равно уже не поможешь, — словно нехотя проговорил он, — дело завертелось, мне звонили из газеты, просили написать статью… Они не отступятся. Ты почитай, что сейчас пишут. Везде целые группы разоблачают, с чего это у нас — тишь да гладь? Худо, значит, смотрим, утратили бдительность! А ты — поперёк течения…» — «Ты согласен написать?» — приподнялась с подушки Анна Степановна. «Да что ты, — усмехнулся Фёдор, — я сказал, что мы с этим малым ухаживали на первом курсе за одной девицей, даже дрались из-за неё. Так что у меня с ним давние счёты, а потому я никак не сумею быть объективным, дам волю эмоциям, смешаю его с дерьмом, а тут нужны чистые руки и холодная голова».
Анна Степановна закрыла глаза. Фёдор ей не помощник, это ясно. Было в нём что-то ужиное, ускользающее. В лучшем случае он мог научить, как хитро увернуться, отсидеться в подполье. Анне Степановне хотелось видеть рядом с собой мужественного человека. Но Фёдор мужественным не был. «Не ты, — тревожно произнёс он, — так другие проведут бюро и собрание. Малому будет ещё хуже».
Тут, к счастью, подкатилась сессия, зимние каникулы. Анна Степановна доложила в горкоме, что перенесла бюро и общее собрание на начало следующего семестра. Ей было отвечено, что она недопустимо затянула это дело, линия её неправильна, вопрос о её поведении будет рассмотрен в самое ближайшее время. Мир ощетинился. Анне Степановне показалось, преподаватели, сокурсники ведут себя с ней иначе, нежели раньше. Они сделались странно корректными, предупредительными, но вместе с тем Анна Степановна начала ощущать вокруг себя тревожную пустоту.
Она вернулась домой подавленная. Когда так разговаривают, значит, плохи дела, она-то знала. Три месяца назад Фёдор сделал ей предложение. Анна Степановна не согласилась, но и не отказала. Она выросла без отца, поэтому плохо представляла себе семейную жизнь. Получится ли из неё хорошая жена? И в то же время думать о предстоящем замужестве было неизъяснимо приятно. Фёдор виделся ей то известным журналистом, то учёным, то почему-то военным, хотя делать армейскую карьеру ему было явно поздновато. Военные — в полевых защитных гимнастёрках, перетянутые ремнями, в нарядной парадной форме, с лампасами, золотыми погонами, орденами, пахнущие дорогими папиросами, одеколоном, приносящие торты, цветы, шампанское, шоколадные наборы, неизменно весёлые, бодрые, немногословные — всегда нравились матери. «Мама, — спросила Аня, сделавшись старше, — а почему военные?» — «Видишь ли, — мать как раз ставила в вазу розы, принесённые поутру улыбчивым, подтянутым ординарцем, — они умеют хранить тайны…» «Надо ехать, — подумала Анна Степановна, — ехать к матери и как можно быстрее». «Федя, — сказала она, — похоже, меня выгонят из секретарей. Хорошо, если только из секретарей. Давай перейдём на заочное, пока не поздно, поедем в деревню. Я пойду в учительницы, ты начнёшь писать роман. Или повесть. Едут же люди в колхозы, изучают, пишут, потом получают премии… Я принимаю твоё предложение, Федя, выйду за тебя. Надо познакомить тебя с матерью».
Они поехали через Москву. Происходившее озлобило Анну Степановну, повернуло мысли куда-то не туда. «Я вам покажу! — мстительно думала она, ворочаясь в купе на полке. — Посмотрим — кто кого. Есть, есть кому за меня заступиться!» На первый план вдруг выдвинулась собственная обида, про низкопоклонника Анна Степановна как-то забыла. Иногда, впрочем, спохватывалась: это неверно, не в ней, в общем-то, дело, но обида перевешивала, темнила разум. Анна Степановна капризничала, вела себя как избалованная важная дочь. То, чего прежде стыдилась, старалась избегать, сделалось вдруг желанным. Это и заказанная в Москве лучшая гостиница, и билеты в Большой театр, оставленные для неё в украинском представительстве, и двухместное купе в мягком вагоне, и предупредительная фальшивая проводница в белоснежном накрахмаленном кителе. Анна Степановна и на Фёдора покрикивала, топала ножкой. Она всё ждала, когда он одёрнет её, скажет, что так вести себя гадко, недостойно, но Фёдор изумлённо молчал, дивился убранству вагона, терпеливо сносил её выходки. Ему нравилось прихлёбывать крепкий чай из чистейшего стакана в массивном мельхиоровом подстаканнике, небрежно принимать у проводницы свежие — утренние и вечерние — газеты, выходить в пижаме в ковровый коридор, беседовать с едущим в соседнем купе героем лётчиком. Фёдор как-то сразу, ещё в Москве, когда неожиданно оказался в бархатной ложе в Большом театре, вошёл во вкус, уже поговаривал, что неплохо бы ему поработать во время каникул в винницкой газете, пусть мать распорядится, хоть деньжат подзаколотит, а то на свадьбу приличного костюма, рубашки нет. Анна Степановна вспоминала их прежние разговоры в комнатке на канале Грибоедова: про казнённых военачальников, финскую кампанию, несчастных ингушей, которым было позволено взять с собой по четыре килограмма на руки… Фёдор, Фёдор… Ей было горько за него — ласковые взгляды, пошлые уменьшительные имена, которыми он её награждал, бесконечные поцелуи — раздражали. «Я хотела его проверить, — подумала Анна Степановна, — он не выдержал проверки. Но я всё равно выйду за него, потому что уже поздно, слишком далеко зашло…»
В глубине души она чувствовала, что и сама не лучше. Всё-то в ней смешалось-перепуталось: и чувство справедливости, и вот эта капризность, иллюзия некой избранности. Всегда — с детства — в слепом саманном домике, в бревенчатой избе, в особняке — это было в ней и никуда-то ей от этого не уйти. Ибо она жила рядом с властью, дышала её воздухом, а это накладывает отпечаток. Да, она такая, лучше отдавать себе в этом отчёт, чем трусливо закрывать глаза. Анна Степановна разрыдалась, уснула средь бела дня как убитая. Проснулась, когда поезд въезжал в Винницу.
А мать между тем шла в гору. Революционная зимняя технология выращивания свёклы доцента местного сельхозинститута Кравчука, которую она горячо поддержала, дала великолепные результаты. На опытном институтском поле был собран невиданный урожай превосходной свёклы, превосходящей сахаристостью все известные в мире сорта. Об этом успехе писали в газетах, в Виннице собралось специальное агротехническое совещание. Накануне мать летала в Москву, где ей вручили орден. Ходили слухи, что её повысят. Ей было не до замужества дочери. Она почти не видела её.
Сейчас Анна Степановна не могла вспомнить, что они делали в Виннице. В особняке было холодно, отапливалась только комната, где спала мать. Кресла по-прежнему стояли под чехлами. Они поселились на даче. Там был зал с бильярдом, камин. По вечерам Фёдор гонял по зелёному сукну шары, прихлёбывал из фужера вино. Про винницкую газету, про то, что нет костюма и рубашки, он как-то сразу забыл. В коридоре на тумбочке стоял телефон. Фёдор звонил, за ними немедленно приезжала машина.