Перед тем, как конвоиры подвели меня к камере, я был допрошен. Допрос, непродолжительный, состоял только из некоторых общих вопросов: имя, дата рождения, место рождения, место жительства, места работы и занимаемые должности. Какого-либо обвинения мне не было предъявлено. На мой естественный вопрос о причине моего задержания ответа не последовало. Следователь с нерусским лицом во время допроса даже ни одного раза не взглянул на меня. Он всё время писал, явно больше того, что я ему сообщал. Затем он жестом указал конвоирам, что допрос окончен, и те довели меня до надзирателя, и вместе с ним я оказался около камеры. Всё обошлось без слов. Репрессивный конвейер работал без сбоя.
До расстрела я побывал в двух тюрьмах: районной и областной – в подвальных помещениях Ленинградского “Большого” дома на Литейном. В районной тюрьме я пробыл около 20 суток. Остальные дни до своей смерти я пробыл на Литейном…
Но по порядку.
Когда я вошёл в камеру, и надзиратель захлопнул за мной дверь – передо мной оказалось человек 17 заключённых. Я быстрым взглядом окинул их всех, и в тот момент не увидел ни одного знакомого лица. Но когда позже один из них указал на место рядом с собой, я понял, что лицо его мне знакомо. Где-то я его видел, и пока устраивался рядом с ним, я ясно, отчётливо вспомнил его.
Это был директор средней школы, историк по образованию. Он выступал года три назад на одной из конференций района. Я запомнил его яркое, умное выступление. Тогда присутствующие долго ему аплодировали. Потом мне раза два – три удалось поговорить с ним. Но эти разговоры были очень непродолжительными.
Поэтому его добрый жест в этой мрачной уголовной среде меня очень обрадовал. Я уже был не один.
В 1916 году во время первой империалистической войны я побывал в немецком плену; во время гражданской войны я также побывал в нашей российской тюрьме, когда меня раненым захватили восставшие против Советской власти 40 тысяч пленных чехословаков. Тогда мне чудом удалось вырваться из их застенков. Но это было 15–17 лет назад.
Сейчас я ощутил тяжелейший гнёт, физический и моральный, в этой компании сокамерников-уголовников. Не придавало мне также никакой силы то, что всё было окутано тайной – моё задержание происходило под покровом ночи. Даже охота на волков всегда проводится днём, и волки как-то могут за себя постоять.
Слухами земля полнится, и я уже знал и о кронштадтском восстании матросов и о жестоком его подавлении, слышал о зверствах с крестьянами Тамбовщины, так же и о расстреле сдавшихся офицеров и в Крыму, и в других областях Российской империи. Было уничтожено почти всё духовенство, разграблены их храмы, которые стали использовать в качестве складов. Как уничтожалось крестьянство: расстрелы, ссылки, голод – это я видел своими глазами.
В газетах ничего не писали об этих событиях. Но всё же кое-что просачивалось в народ. Народная молва не дремала.
Особенно меня поразил расстрел царской семьи в июле 1918 года по приказу Свердлова из Москвы. Убит был не только бывший царь Николай Второй, но и женщины и дети, и даже прислуга. Убивали их зверски, и этот расстрел был покрыт мощной завесой тайны. Еще меня поразило сокрытие от народа многомиллионного голода на Волге, с людоедством. Однако в газетах писали в то время о большом урожае зерна, и успешной продаже хлеба заграницу.
Я старался оценивать те или иные слухи и пытался определить правду, выделить её из множества домыслов.
Глава третья
Карцер
Пока я пробирался к указанному месту, мои плечи и голова получили несколько ударов кулаками от уголовников, как только они узнали, что я враг народа.
Во время моего присаживания на нары, товарищ по несчастью, Николай Иванович, шепотом предупредил меня, чтобы я был осторожен: в камере могли быть провокаторы, да и уголовники всегда старались смягчить свою участь любым доносом.
Об этом я знал, но всё же был благодарен Николаю Ивановичу за предупреждение. Он сидел в камере уже три дня и готовился морально к своему концу.
Хотя я ему ничего не ответил, но, оказывается, я уже был под пристальным наблюдением. Вдруг один из уголовников стал стучать в дверь камеры, дверь открылась, и надзиратель вывел его. Минуты через две в камеру ворвались трое надзирателей, и меня с Николаем Ивановичем грубо вытолкали из камеры и, протащив по длинному тюремному коридору, поочерёдно втолкнули в тесную каморку – тёмную, вонючую, с водой на полу и без каких-либо нар. Мы могли только стоять, тесно прижавшись, друг к другу. Третьего арестованного поместить было бы невозможно.
Запирая нас в карцер, один из надзирателей сказал только два слова:
– За разговоры.
Я был поражён и размерами карцера, и тем, как сработал уголовник-провокатор.
Так мы остались без завтрака в это утро. Как мне сказал Николай Иванович, еда состояла из куска хлеба и кружки солёной воды, хотя уголовники получали какую-то похлебку.
– А почему вода солёная? – спросил я Николая Ивановича, чтобы подтвердить свою догадку.
– Потом узнаешь, – ответил он. – А этот завтрак достанется теперь доносчику. Он заслужил, это его премия. А вода соленая для того, чтобы у нас появилась большая жажда, и воду нам в дальнейшем не дадут.
Карцер помещался в конце коридора, по бокам которого находились двери в камеры.
Так как из карцера несло нечистотами, то надзиратели старались избегать его запаха: рядом с карцером не стояли. Пока мы сообразили, что около карцера надзирателей нет, прошло время. Но постепенно мы догадались, что они, надзиратели, были далеко от нашего карцера, и это было одним из преимуществ для нас. Мы могли вести между собой не громкий разговор.
После не очень длительного разговора, разговора шепотом (мы все-таки остерегались надзирателей), Николай Иванович продолжил:
– Теперь я знаю, Алексей Иванович, что ты воевал в 1914–1917 годах с немцами, был в плену. Был и красным командиром. Спасибо, что ты, не боясь, рассказал мне. И я не провокатор, и ты не провокатор.
Я также знаю, что ты удачно строил в своей деревне колхоз. Жителям- крестьянам вашей деревни очень повезло с тем, что строил, создавал колхоз именно ты. Если бы туда был направлен другой представитель, он много наломал бы дров – крестьяне получили бы большое разорение. А ты не позволил это сделать. И в результате часто, как ты говоришь, получал нагоняй от районного начальства. Ты строил колхоз справедливо, и этим нажил себе множество врагов.
Я тоже в школе старался приучить учителей, школьников и их родителей к правде, справедливости, раскрывал им на многое глаза. Но я ещё и критиковал районное начальство и этим нажил себе массу недругов и завистников.
Люди ещё не совершенны. Корысть, зависть, старание находить способы, чтобы получать жизненные блага за счёт других – эти и другие отрицательные качества люди имеют от рождения, при условии, что воспитание они получили в не полной семье, или вообще росли вне семьи, их воспитывала «улица». Только воспитание, взросление детей в нормальных семьях, когда имеются папа и мама, дедушка и бабушка, много сестёр и братьев, способствует становлению здорового в разных смыслах человека, совершенного человека.
Ещё я тебе обязательно должен сказать следующее: я тебя буду учить. Возможно, что сразу ты меня не поймёшь. Но ты на меня не будешь обижаться. Хотя тебя, как и меня, очевидно, скоро не будет в живых, но я буду учителем истории до конца. Слушай меня, Алексей Иванович, здесь, в карцере. В камере мне не дадут говорить уголовники – слуги репрессивного аппарата.
А учить я должен, это для меня, как дыхание, как питьё воды, как еда – необходимы человеку. И хотя ты не сможешь использовать мои сведения об инквизиции, но я всё равно обязан тебе рассказать про методы работы инквизиторов. Может быть, тебе повезёт, и ты продолжишь свою жизнь.
– Нет, Николай Иванович, – прервал я его, – если тебя пытают, над тобой издеваются, то и меня эта участь ждёт. А отсюда следует, как ты говоришь, что и меня лишат жизни. Живые свидетели карательным органам не нужны. Мы хороши для них только в мёртвом виде. Но я слушаю тебя, Николай Иванович.