Меритра в своих покоях играла на маленькой флейте, старательно следя за движениями пальцев и, кажется, была недовольна собой, так как то и дело прерывала игру, покачивала головкой, шептала что-то и откладывала непослушный инструмент, но снова бралась за него. Тутмос застыл в дверях — очаровательное зрелище, она подобна Золотой в час её веселья, стройной Госпоже Сикоморе. Он видел её спину, плечи, густые пряди волос, схваченные блестящей диадемой, не скрытые париком. Он велел не предупреждать царевну о своём приходе, и его повеление было исполнено. Меритра испуганно обернулась, когда услышала его шаги, но её чёрные, широко расставленные глаза сразу взглянули на него приветливо, и Тутмос почувствовал, как сердца коснулось что-то тёплое, лёгкое, нежное, подобное крылу птицы.
— Что прикажешь, твоё величество?
— Играй, как играла. И зови меня братом или по имени.
— Но я ещё только учусь!
— Это ничего, у меня не слишком тонкий слух.
Они оба рассмеялись, и Тутмосу показалось, что вот сейчас она соскользнёт с ложа и бросится к нему в объятия, как делала когда-то. С той поры прошло много времени, и всё изменилось — дочь Сененмута стала невестой царя, царь лишь по имени — единоличным правителем Кемет и могучим воином. Но по-прежнему между ними было что-то такое, что напоминало о давних годах, об охоте в одной колеснице и катании в одной лодке, и ещё о том, как Тутмос подхватывал девочку на руки, играя с ней. Этого не унесли годы, изменившие их лица.
— Ну, достаточно ли я усладила слух повелителя? — шутливо спросила Меритра, откладывая флейту. — Что он ещё прикажет?
— Подойди ко мне.
Она соскользнула с ложа, улыбаясь, приблизилась к Тутмосу. Она не была уже такой хрупкой, как в детстве, тело под полупрозрачным белым одеянием казалось упругим и сильным, готовым для благодатной жатвы. Как непохожа она на свою предшественницу, сколько в ней жизни, радости, искрящегося веселья! Тутмос привлёк Меритра к себе, поцеловал смеющееся запрокинутое лицо, нежно и лукаво прищуренные глаза. Меритра ответила непритворной лаской, её пальцы скользнули по его вискам, губы прошептали что-то ласковое у самого уха, он не разобрал слов, но в груди что-то сладко защемило, как не бывало даже в юности.
— Ты радуешься тому, что будешь моей женой, Меритра?
— Радуюсь.
— И с радостью взойдёшь на моё ложе?
Она прошептала лукаво, наклонившись к его уху, обвивая его шею ласковыми руками:
— С великой!
— Правда?
— Я никогда тебе не лгала, мой возлюбленный брат. И ещё…
— Что ещё? — спросил он смеясь.
— Кажется, я всегда любила тебя.
— Как брата?
— О нет! Помнишь, тогда, в лодке… Хотя я и была ещё маленькой глупышкой, я говорила правду. А ты, мой лучезарный господин, теперь отречёшься от своих слов?
— Разве ты не видишь, что я уже давно отрёкся от них?
— Так скажи, произнеси то, чего я так ждала все эти годы.
— Зачем говорить?
— А зачем нужны печати? Я хочу, чтобы тавро было выжжено раз и навсегда.
— Словами?
Меритра кокетливо уклонилась от поцелуя, который как раз и должен был выжечь тавро на её груди.
— У тебя будет возможность скрепить свои слова кое-чем другим. А пока достаточно и этого. Разве я могу не поверить царскому слову?
— Это правда, Меритра, — сказал он, чуть понижая голос, — теперь и я скажу, что люблю тебя. Я никогда не говорил этого так ни одной женщине. Ты знаешь, я не умею говорить красиво…
— Все любовные признания одинаковы, мой любимый.
— Откуда ты это знаешь?
— Есть вещи, которая любая женщина знает от рождения.
Тутмос сделал ещё одну безуспешную попытку поцеловать девушку с большей страстью, чем это дозволялось старшему брату, ещё не ставшему мужем.
— Меритра!
— Всё будет в своё время. Божественные отцы благословили нас?
— Добьюсь, чтобы наша свадьба состоялась как можно скорее! Но и здесь не смогу долго наслаждаться счастьем. Ты знаешь, этот мерзкий правитель Кидши…
Меритра всплеснула руками и засмеялась.
* * *
Ночь была тёмная, душная, почти без звёзд, и лагерь спал тревожно, как редко бывает во время утомительных переходов. Впереди, на расстоянии около трёх схенов, был Кидши, окружённый зубчатыми крепостными стенами, непокорный город, казавшийся Тутмосу населённым злыми духами. Кидши был окружён цветущими садами и тучными пашнями, но небо над ним казалось низким, суровым, как будто всегда ожидающим бури, и ветер был зловещим, подобным красному ветру пустыни. А может быть, именно здесь, в окрестностях города, витал дух того злосчастного царя, который когда-то встал во главе союза правителей Ханаана и покончил с собой, когда его отпустили с миром из разорённого Мегиддо? Нынешний правитель не был призраком, с виду был даже смешон — толстый, коротконогий, густобородый, если только лазутчики верно описывали его внешность, — но за пять лет своего правления приобрёл влияние в Ханаане и был уважаем даже в Митанни, что Тутмосу было как кость в горле. На этот раз он уже приготовился к длительной осаде и велел захватить с собой побольше деревянных лестниц, хотя описание крепостных стен Кидши отнюдь его не обрадовало. Однажды он уже подходил к Кидши, но войско было измотано после похода в Тунип, окончившегося неудачей, и тогда он просто не решился штурмовать город, причинявший ему столько неприятностей ещё во времена Мегиддо. Теперь он хорошо вооружил войско и снабдил его всем необходимым — долгая и глухая борьба с жадностью жрецов и начальников областей закончилась его победой, которая правда стоила фараону бессонных ночей и разбитых в кровь кулаков, но победа была всё-таки одержана, и она была посерьёзнее той, которую он когда-то одержал над военачальниками. Теперь военачальники были под его рукой, дышали его дыханием, жили его словом — долго же он добивался этого! Они окружили фараона подобно защитной крепости, стояли плечом к плечу, говорили и думали согласно, и, как бы косо ни смотрели на них придворные и божественные отцы во главе с Менхеперра-сенебом, Тутмос чувствовал, что может наконец вздохнуть спокойно, что копья и луки оградили его трон надёжнее, чем это могут сделать любые, самые прочные стены. Сам он не мог понять, каким образом одержал очередную свою победу — против хитростей чати, царского сына Куша и верховных жрецов не смог бы устоять даже великий Джедефхор[103], — только ощущал с удовольствием силу своих мышц и грозного взгляда, заставлявшего иных семеров втягивать головы в плечи. Неужели ему всё-таки удалось им втолковать, что все расходы на войско окупятся за счёт богатой военной добычи и дани с покорённых городов? Это было так просто, но как нелегко доказать! Рука Хатшепсут чувствовалась и здесь, это она сдерживала осторожных семеров, внушала трусливые мысли жрецам. Хорошо, что воины за эти годы поняли, что такое война и победа. Войско легко могло бы стать перебродившим вином, просиди Хатшепсут на троне ещё хотя бы несколько лет, но Тутмосу удалось сотворить с ним то, что он хотел, и он с гордостью смотрел на стройные ряды меша[104] и нет-хетер, да и кехеки, которые вначале казались не слишком-то дисциплинированными воинами, во многих битвах доказали обратное. Сколько уже царств покорилось власти Кемет? Только Кидши и Тунип ещё сопротивляются, ещё держатся зубами за доставшуюся по наследству кость. А всё-таки им не устоять, как не устоял Мегиддо, казавшийся несокрушимым. Если уж не устояли верховные жрецы…
Тутмос поднялся и сел на ложе; невыносимая духота не давала заснуть, к тому же по углам шатра тонко звенели какие-то мелкие, назойливые насекомые, которые своими булавочными жальцами безжалостно разрывали изредка наплывающую на фараона дремоту. Два воина стояли неподвижно у его ложа, ещё двое — у входа в шатёр, и ещё несколько человек снаружи. Под защитой своих ханаанеев и шердани Тутмос чувствовал себя в безопасности, но неожиданная мысль рассмешила его — не заставлять же воинов гоняться за насекомыми! Он коротко рассмеялся, и со смехом улетели последние сладкие надежды на сон. Он мог бы приказать зажечь курения, от дыма которых не поздоровилось бы его почти неприметным глазу врагам, но он не любил запах курений и предпочитал обходиться без них, если только не было смолы фисташкового дерева. Он встал, разбудил слугу, приказал подать себе лёгкого светлого пива, которым приходилось обходиться в походе, — любимое им горькое пиво, приготовляемое кушитами с необыкновенным искусством, слишком быстро портилось. Фараон чувствовал, что уже не заснёт до рассвета, и не хотел прибегать к усыпляющим травам, поэтому первая мысль, явившаяся из глубины душной ночи или со дна опустошённой чаши, показалась самой верной — позвать кого-нибудь из военачальников, поговорить о завтрашнем штурме. Тутмос знал, что самым грубым образом нарушает предписания мудрого Джосеркара-сенеба, которым добросовестно старался следовать на протяжении почти десятка лет, но какое-то упрямое существо, забравшееся на плечо и шепчущее в самое ухо, а может быть, вещавшее изнутри, из самой глубины утомлённого бессонницей мозга, взяло власть в свои руки и не терпело никаких возражений. Тутмос послал слугу за военачальником Дхаути, своим любимцем. Не ждал его скоро, так как знал, что у Дхаути крепкий сон, но военачальник явился так быстро, словно проводил ночь на пороге царского шатра.