Литмир - Электронная Библиотека

Поход, начавшийся столь неудачно, был завершён стремительно и победоносно, с лёгкостью, которая не снилась сокрушителю Мегиддо. Ему не пришлось самому вступать в битву, военачальники начали дело, воины довершили остальное. Болезни, мучительное утомление, жажда — всё было забыто, когда утихло дыхание Сетха, когда выстроились в ряд грозные колесницы, когда лучники попробовали крепость луков и остроту своих стрел. Теперь Тутмос зорко следил за тем, чтобы жадность не погубила плодов его стремительных атак, да и военачальники были научены опытом Мегиддо. Добыча разорённых царств была невелика по сравнению с той, что была захвачена в Мегиддо и окрестных городах, но хороши были резные серебряные кубки, которыми славилось одно из царств, хороши и кони — сильные, великолепно обученные. Среди пленниц не было особенно красивых, но была одна, поражавшая гибкостью и красотой стана, она оказалась искусной танцовщицей, тело её и на ложе было телом танцовщицы, и от этого у Тутмоса слегка покруживалась голова — приятно. Военачальники тоже были довольны, руки их не остались пустыми. Полушутя, как во время военных парадов, были захвачены ещё несколько мелких городов, жители одного из них даже не сопротивлялись, сразу выслали к Тутмосу-воителю царских детей с богатыми дарами. Отправив в Нэ гонца с донесениями и с частью даров Амону, Тутмос захотел поразвлечься, велел устроить охоту в пустыне. Во время охоты был свиреп и удачлив, щедро одарил особенно искусных охотников, среди которых оказался всё тот же Аменемхеб, воин. Рамери смотрел слегка ревниво на простого воина, которому повезло, Джосеркара-сенеб заметил это, но только лёгкой полуулыбкой дал знать, что заметил. Теперь у них было время для разговоров — удачный поход оказался целительным для войска, больных было мало, и только десятка два легкораненых. Тутмос больше не нуждался в беседах со жрецом, после вынужденного бездействия он буйно предавался развлечениям, сердце его было глухо ко всякой премудрости, в том числе и божественной. А Рамери ждал, ждал всем существом заветных часов, когда начальнику царских телохранителей дозволялось предаться блаженному сну, поручив охрану его величества наиболее преданным воинам. Снова, как в детстве, он тянулся к учителю, задавал ему вопросы, но теперь случалось так, что иной раз он переспрашивал, а порой спорил с Джосеркара-сенебом, почтительно, как всегда, но не менее горячо, чем в тот день, когда встретился с Раннаи в доме её отца. Словно заноза жила в сердце, не давая дышать так вольно, как раньше, давала о себе знать всякий раз, когда слуха касалось слово «бак» — раб. И ещё мучили сны, в которых перед очами спящего Ба вставал царский дворец в Хальпе, обугленные стены, языки пламени, окружающие со всех сторон; во сне Рамери слышал вопли женщин, звон оружия, откуда-то издалека доносился отчаянный крик матери на почти забытом, почти незнакомом языке: «Спасите царевича, спасите моего сына!» Он видел ярко-синий осколок неба — единственное, что было у него связано с Хальпой, видел лазурь, пробившуюся сквозь чёрные клубы дыма, и осколок небесной синевы вонзался в глаза, поил взгляд непонятной печалью, смутным ощущением давнего горя. Тот воин, который захватил его в плен, который скрутил ему руки за спиной — может быть, сам он, постаревший, или его сыновья служат в войске Тутмоса? Почти против его воли всплывали в памяти имена, слова на родном языке, и всё чаще назойливо звучало: «Араттарна, Араттарна, Араттарна», словно кто-то, злой и невидимый, постоянно стоял за спиной и звал тихо, но неустанно. В Кемет его называла так только одна женщина, которую он любил, его прекрасная Раннаи, с которой он так и не увиделся во время краткого отдыха в столице — она жила в поместье своего мужа в дельте и даже не приехала повидаться с отцом. Была ли она нездорова или Хапу-сенеб держал её взаперти, не знал никто, даже Инени, который уже стал старшим жрецом Амона и нередко бывал по делам своего храма в дельте. Иногда к Рамери приходила мысль о том, что Раннаи избегает встреч с ним, от этого делалось горько, но другая мысль приходила и уничтожала первую — ничто не могло заставить её разлюбить отца, только разлучить с ним могла людская злая воля. Невыносима была сама мысль, что он может больше не увидеть Раннаи, не говоря уже о том, что даже смерть Хапу-сенеба не могла бы соединить их — он был рабом, она — знатной госпожой; пленников, таких, как он, не отпускали на свободу. Великая победа или любовь могли бы внушить фараону счастливую мысль о даровании свободы начальнику своих телохранителей, но разве он задумывался над участью бывшего царевича, которого можно было легко хлестнуть по лицу веером или плетью? Не только цепи, которые ощущал на себе Рамери, томили его — была ещё тоска, более сильная, чем любовная, тоска без имени, ставшая в последнее время его воздухом и пищей. Он смутно помнил те слова, которые сказала ему пленная ханаанеянка в лагере при Мегиддо, помнил только боль от этих булавочных уколов, со стыдом вспоминал свою ярость и свою грубую страсть, вино, выпитое без меры у костра простых воинов и своё пробуждение наутро в шатре, куда он попал неизвестными путями, которых не мог припомнить. Не с той ли ночи тоска вошла в него и окружила плотным кольцом, сделав своим рабом более, чем сам он был рабом фараона? Он хотел рассказать об этом Джосеркара-сенебу — и не мог. Он видел, что и жреца терзает какая-то печаль, мог догадаться о её причине, но страшно было разомкнуть уста — расскажи он о тоске, непременно всплыло бы имя «Араттарна», а за ним и та, что произносила его, преступная жена верховного жреца, любимая дочь, далёкая возлюбленная. Нет, говорить нельзя было…. И молчать больше не было сил. Рамери подумал однажды, что хорошо было бы пригвоздить себя копьём к стене, чтобы тело не рвалось к учителю, чтобы поселилась в теле боль, тягучая и изматывающая, стирающая с сердца все мысли, такая боль, которая бывает спутницей даже небольших ран. И ещё мелькнула однажды мысль, что спасение сулят воды Хапи — глубокие и тёмные, никогда не выдающие своих тайн. Но мысль о том, что воды лишат его тело погребения, отдадут его на корм слугам Себека, была так страшна, что он почувствовал себя преступником, восстающим против воли богов, вдохнувших в него жизнь. И потом, если Раннаи не может принадлежать ему на земле, кто знает, может быть, она соединится с ним в загробном царстве?..

…Они стояли под звёздным небом, в нескольких шагах от царского шатра, неподалёку догорал костёр. Здесь, в пустынном краю, не было ночных птиц, их голоса заменяли звуки военного лагеря — приглушённые голоса и смех воинов, пофыркивание коней, переклички дозорных. А вверху, в небе, была тишина, манившая к себе, как глубь реки, далёкая и мирная, несокрушимая. И казалось, можно было ощутить всей кожей пространство, отделяющее небо от земли, проникнуть в суть этой беспощадной пустоты, разделившей Геба и Нут, стоило только запрокинуть голову и закрыть глаза на миг. Именно это и сделал Рамери, наслаждаясь мгновениями кажущегося покоя — даже тоска, казалось, разомкнула кольцо, крылья невидимых птиц затрепетали возле самого сердца. Джосеркара-сенеб пристально взглянул на воина, губы его приоткрылись, словно он собирался заговорить, но только лёгкий вздох сорвался с них, камнем запечатав готовое родиться слово. Неожиданно Рамери опустился на колени у ног жреца, порывисто схватил его руку, прижал к своему сердцу. Он сделал это так, словно они были совсем одни, словно их не могли увидеть воины, сидящие у костров, словно тишина звёздного неба окутала учителя и ученика и сделала их бесплотными и невидимыми. Джосеркара-сенеб улыбнулся, как всегда, мягко и серьёзно. Рамери не поднимал головы, и его голос прозвучал приглушённо:

— Учитель, ты позволишь мне сказать всё, что на сердце?

— Разве мы оба так изменились, Рамери?

Невольный упрёк коснулся самой болезненной раны Рамери.

— Ты видишь сам, учитель, что я изменился, ты знаешь это не хуже меня. Я знаю, я должен был заговорить раньше, но не мог и боюсь, что не всё смогу сказать и сейчас… Но ведь ты поможешь мне?

48
{"b":"581894","o":1}